Зинаида Гиппиус (1869 – 1945). «Мне нужно то, чего нет на свете»

1.

О Зинаиде Гиппиус современники писали много. Часто как о «зеленоглазой наяде, сатанессе, русалке, даме с лорнетом». Ее острый, критичный ум не терпел излишней теплоты слов. Нина Берберова вспоминала, что Гиппиус «искусственно выработала в себе два качества: женственность и спокойствие, но в ней было мало женственного, и внутри она не была спокойна!»

Удивительно, но эпистолярный жанр таков, что отрицательные характеристики подбираются и воспринимаются читателями значительно лучше, особенно оскорбительные. «З. Гиппиус точно оса в человеческий рост, коль не остов «пленительницы» (перо Обри Бердслея)», – уточняет Андрей Белый, – «ком вспученных красных волос (коль распустит – до пят) укрывал очень маленькое и кривое какое-то личико; пудра и блеск от лорнетки, в которую вставился зеленоватый глаз; перебирала граненые бусы, уставясь в меня, пятя пламень губы, осыпаясь пудрою; с лобика, точно сияющий глаз, свисал камень: на черной подставке; с безгрудой груди тарахтел черный крест; и ударила блеском пряжка с ботиночки; нога на ногу; шлейф белого платья в обтяжку закинула; прелесть ее костяного, безбокого остова напоминала причастницу, ловко пленявшую сатану».

Редактор «Северного вестника» Л. Я. Гуревич вспоминала о ней так: «Худенькая, узенькая, с фигурою, какие потом называли декадентскими, в полукоротком платье, с острым и нежным, будто чахоточным лицом в ореоле пышных золотых волос, ниспадающих сзади толстою косою, с светлыми прищуренными глазами, в которых было что-то зовущее и насмешливое, она не могла не обращать на себя всеобщего внимания, прельщая одних, смущая и раздражая других. Голос у нее был ломкий, крикливо-детский и дерзкий. И вела она себя как балованная, слегка ломающаяся девочка: откусывала зубами кусочки сахару, которые клала «на прибавку» в стакан чаю гостям, и говорила с вызывающим смехом ребячливо откровенные вещи».

Весьма известный эпизод приводит Ирина Одоевцева, пересказывая историю, рассказанную самой Гиппиус: «Я как-то, на одном обеде Вольного философского общества сказала своему соседу, длиннобородому и длинноволосому иерарху Церкви: «Как скучно! Подают все одно и то же. Опять телятина! Надоело. Вот подали бы хоть раз жареного младенца!» Он весь побагровел, поперхнулся и чуть не задохся от возмущения. И больше уже никогда рядом со мной не садился. Боялся меня. Меня ведь Белой Дьяволицей звали».

Мужчины нередко побаивались Гиппиус, хотя втайне и восхищались ее неженским умом и манерой держаться. Сергей Есенин по-мальчишески не мог простить Гиппиус, что та метко называла его «альфонсом». А вот Павел Флоренский, религиозный философ и человек необычайно строго судивший о людях, вспоминал о Зинаиде Николаевне удивительно проникновенно, подчеркивая, не «театральность» писательницы, а ее внутреннюю честность, искренность, боязнь сфальшивить:

«Хотя я видел ее всего несколько часов, но многое понял в ней, и прежде всего то, что она неизмеримо лучше, чем кажется. Я знаю, что если бы я только и видел ее, что в обществе, то она возбуждала бы некоторую досаду и недоумение. Но когда я увидел ее в интимном кругу друзей и домашних, то стало ясно, что, в конце концов, то, что способно возбудить досаду, есть просто результат внутренней чистоты, – внешняя изломанность, – проявление внутренней боязни сфальшивить… Я хорошо знаю, что бывают такие люди, которые, боясь неестественности, надевают маску ее – такую неестественность, которая не искажает подлинную природу личности, а просто скрывает ее».

2.

В Петербурге начала XX века имя Зинаиды Гиппиус была слишком известна, чтобы нуждаться в рекомендациях. Поэт, принадлежавший к «старшим символистам» вместе с Мережковским, Н. М. Минским, И. Ф. Анненским, В. Я. Брюсовым, Ф. К. Сологубом, К. Д. Бальмонтом, которые приняли на себя главный удар в борьбе за восстановление в правах эстетического принципа в поэзии. «Младшие символисты» поколения Александра Блока и Андрея Белого вернулись на позиции, уже завоеванные их старшими собратьями по перу.

Проницательный Антон Крайний, обычный псевдоним Гиппиус-критика, писавшей и под другими мужскими псевдонимами, быстро меняющимися в целях литературной тактики. Мастер метких литературных характеристик, Гиппиус в легкой, стремительно атакующей манере, оттачивая мысль до формулы, до афоризма, иронически-серьезным тоном писала обо всех более или менее примечательных явлениях текущей словесности, участвовала во многих полемиках, нередко ею же затеянных.

Литературный быт начала века складывался из разнообразных кружков — домашних, дружеских, образовавшихся вокруг издательств, альманахов, журналов, многие из которых в свою очередь возникали из кружков. Зинаида Николаевна была участницей редакционных вечеров журнала «Мир искусства», «воскресников» писателя и философа В. В. Розанова, знаменитых «сред» на башне поэта Вяч. И. Иванова, «пятницы» Полонского, «воскресений» Сологуба. Какое-то время (с 1902 по 1904 гг.) своеобразным литературным кружком была редакция журнала «Новый путь», к сотрудничеству в котором Зинаида Николаевна привлекла много литературной молодежи. В начале века Гиппиус — признанный мэтр в литературе, и для начинающих литераторов символистского круга становится обязательной нелегкая процедура личного знакомства с нею. Поэтический дебют Блока состоялся при ее активном содействии в журнале «Новый путь». Здесь же были опубликованы первые статьи П. А. Флоренского. Ей принадлежит первая рецензия на стихи никому не известного Сергея Есенина. Из символистов именно Гиппиус приняла участие в судьбе начинающего О. Э. Мандельштама.

Позже квартира Мережковских в доме Мурузи стала важным центром религиозно-философской и общественной жизни Петербурга, посещение которого считалось почти обязательным для молодых мыслителей и писателей. Все посетители салона признавали авторитет Гиппиус и в большинстве своём считали, что именно ей принадлежит главная роль в начинаниях сообщества, сложившегося вокруг Мережковского.

3.

Зинаида Николаевна Гиппиус родилась 8 (20) ноября 1869 года в городке Белев Тульской губернии, в семье известного юриста Николая Романовича Гиппиуса. Раннее детство Зинаиды Николаевны было кочевым: из-за постоянных служебных переездов отца семья не жила на одном месте подолгу – временно обитали то в Саратове, то в Туле, то в Харькове. Жили и в Петербурге, так как Николай Романович, талантливый человек, незаурядная личность, прекрасный оратор, не достигнув еще и тридцати лет, был назначен обер-прокурором Сената. Однако, не на долгое время. Николай Романович в сыром климате столицы начал тотчас хворать, и ему пришлось срочно выехать с семьей на юг, в Нежин, к новому месту службы, председателем тамошнего суда.

Из-за чрезмерной опеки матери домашнее обучение стало для Зинаиды единственно возможным путем к обучению. Точные науки никогда ее не интересовали, но с ранних лет она начала вести дневники и писать стихи – сначала шуточные про членов семьи. Родителей она обожала. Ее привязанность к ним была такая странная, что, когда по настоянию отца ее отдали в киевский институт, она не могла перенести разлуки, заболела и почти все время провела в институтской больнице. Разлука для нее — хуже смерти, писал о ней ее секретарь Владимир Злобин. «Живые, бойтесь земных разлук!»

Все дети унаследовали от обожаемого ими отца склонность к чахотке. Именно эта коварная болезнь слишком рано свела Николая Романовича в могилу и безумно страшила Анастасию Васильевну смутным призраком новых потерь. Чтобы залечить раны, требовалось время. “Я с детства ранена смертью и любовью”, — отмечала Зинаида Гиппиус в 1922 году, в своем “Заключительном Слове”. А в книге о Мережковском, рассказывая о своем отце, она пишет: “Я его так любила, что иногда, глядя на его высокую фигуру, на него в короткой лисьей шубке, прислонившегося спиной к печке, думала: “А вдруг он умрет? Тогда я тоже умру”. Он умер, когда ей едва минуло одиннадцать лет.

4.

Родственники усиленно приглашали Анастасию Васильевну и детей ехать с ними на дачу в Боржоми. Вернулись туда ровно через год, в 1888-м. Именно здесь, на скромной даче, Зинаида познакомилась с будущим своим мужем, двадцатитрехлетним поэтом Дмитрием Мережковским, только что выпустившим в свет свою первую книгу стихов и путешествующим по Кавказу. Он отличался от роя поклонников Зиночки тем, что был серьезен, много молчал, а когда все-таки заговорил, однажды сопровождая ее на прогулке, то неожиданно посоветовал ей прочесть сочинения английского философа Спенсера. Красавица была ошеломлена. Обычно кавалеры предлагали ей прочесть только их беспомощные стихи или спешно тянулись за поцелуем. До встречи с Мережковским все ее «романы» кончались горестной записью в дневнике: «Я в него влюблена, но ведь я же вижу, что он дурак». С Мережковским же было ощущение, что их знакомство продолжалось уже тысячу лет. Через несколько дней он сделал предложение, и Зинаида Николаевна приняла его без каких-либо колебаний.

«Утренние прогулки вглубь ущелья, почти уже мирные, всегда интересные разговоры» постепенно, как бы помимо желания обоих «собеседников», переходили в нечто большее, нежели просто «знакомство». Судьба довлеет над их поступками – они только подчиняются неумолимому ходу вещей. (исследователь Юрий Зобнин).

 «Она уже бывала, и не раз, влюблена, – комментирует воспоминания Гиппиус ее секретарь В. А. Злобин, – знала, что это, а ведь тут совсем что-то другое. Она так и говорит: «И вот, в первый раз с Мережковским здесь у меня случилось что-то совсем ни на что не похожее». Почти полгода – вплоть до венчания в январе 1889-го – она находится в состоянии «не то спокойствия, не то отупения», события происходят без всякого участия ее воли, «как во сне». Мережковский же «счастливо избегает совсем уж романтической «кавказской дуэли», уже на правах жениха входит в семью избранницы, в сентябре провожает всех в Тифлис и оттуда отправляется в Петербург устраивать дела ввиду предстоящей свадьбы».

На свадьбе, 8 января 1889 года, не было ни свидетелей, ни толпы знакомых, ни цветов, ни венчального наряда. Только родные и два шафера – лишь для того, чтобы держать венцы над головой. После венчания Зинаида Николаевна отправилась к себе домой, а Дмитрий Сергеевич – в гостиницу. Они встретились только утром, в гостиной, за чаем, в доме вчерашней невесты, где и было объявлено неожиданной гостье – гувернантке, что «Зиночка-то у нас вчера замуж вышла!».

Потом они вернулись в столицу — сначала в маленькую, но уютную квартиру на Верейской улице, 12, снятую и обставленную молодым мужем, а в конце 1889 года — в квартиру в доходном доме Мурузи, которую сняла для них, предложив в качестве свадебного подарка, мать Дмитрия Сергеевича. Союз с Д. С. Мережковским «дал смысл и мощный стимул всей… исподволь совершавшейся внутренней деятельности» начинающей поэтессе, вскоре позволив «вырваться на огромные интеллектуальные просторы».

Широко известно утверждение самой Гиппиус о том, что супруги прожили вместе 52 года, «не разлучаясь ни на один день». Современники утверждали, что семейный союз был в первую очередь союзом духовным. «Телесную сторону брака отрицали оба», но у обоих «случались увлечения, влюбленности». Принято считать, что Гиппиус «нравилось очаровывать мужчин и нравилось быть очарованной»; более того, ходили слухи, что Гиппиус специально «влюбляла в себя женатых мужчин» для того, чтобы получить от них в доказательство страсти обручальные кольца, из которых потом делала ожерелье. В действительности, однако, как отмечает Ю. Зобнин, «дело… всегда ограничивалось изящным и очень литературным флиртом, обильными эпистолярными циклами и фирменными шуточками Зинаиды Николаевны».

Но и это не совсем так. В привязанности Мережковского к Гиппиус было иногда нечто отчаянное, болезненное, (отмечает Ю.Зобнин), – страх от возможности оказаться в полном и окончательном одиночестве после всех утрат конца 1880-х годов. Когда в 1890 году Гиппиус переносит тяжелую болезнь – возвратный тиф, Мережковский «совсем потерял голову». «Зине вот уже третий день сделалось гораздо хуже. Вчера температура доходила до 40 градусов! – заполошно пишет он в записке к М. В. Ватсон. – Доктор уверяет, что это рецидив брюшного тифа, вызванный ее неосторожным поведением… Я не выхожу даже по самым необходимым делам и буквально ни на одну секунду не оставляю Зины…»

Современники не отделяли Мережковского и Гиппиус друг от друга, воспринимая неким единым существом. При этом количество версий и объяснений их отношениям безгранично. Вот как оценивает возможный исход событий секретарь Гиппиус Владимир Злобин: «Что было бы с ними, если б они не встретились? Он, наверное, женился бы на купчихе, наплодил бы детей и писал бы исторические романы в стиле Данилевского. Она…о ней труднее. Благодаря ее мужественности и динамизму — возможностей у нее больше. <…> она любит риск и во всем старается доходить до конца. Как раз то, к чему он неспособен совершенно. Как сказано у него в паспорте: «К отбыванию воинской повинности признан негодным». Может быть, она долгое время находилась бы в неподвижности, как в песке угрузшая, не взорвавшаяся бомба. И вдруг взорвалась бы бесполезно, от случайного толчка, убив несколько невинных младенцев. А может быть, и не взорвалась бы: какой-нибудь «специалист-техник», вроде Рюрика Эдуардовича Оказионера), «спас бы ее, разрядив духовно, и она продолжала бы мило проводить время в обществе гимназистов и молодых поэтов…» На эту тему можно фантазировать без конца. Но одно несомненно: ее брак с Мережковским, как бы к этому браку ни относиться, был спасителен: он их спас обоих от впадения в ничтожество, от небытия метафизического».

5.

В 1890-х годах у Гиппиус был «роман» — с Н. Минским и драматургом Ф. Червинским, университетским знакомым Мережковского. Минский страстно любил Гиппиус, она, как комментировала сама, — была влюблена «в себя через него». В письме 1894 года она писала Минскому: «Я загораюсь, я умираю от счастья при одной мысли о возможности… любви, полной отречения, жертв, боли, чистоты и беспредельной преданности… О, как я любила бы героя, того, кто понял бы меня до дна и поверил бы в меня, как верят в пророков и святых, кто сам захотел бы этого, всего того, что я хочу… Вы знаете, что в моей жизни есть серьезные, крепкие привязанности, дорогие мне, как здоровье. Я люблю Д. С. — вы лучше других знаете, как, — без него я не могла бы жить двух дней, он необходим мне, как воздух… Но это — не все. Есть огонь, доступный мне и необходимый для моего сердца, пламенная вера в другую человеческую душу, близкую мне, — потому что она близка чистой красоте, чистой любви, чистой жизни — всему, чему я навеки отдала себя».

Пронзительные слова…

Из воспоминаний В. Злобина: «Странное это было существо, словно с другой планеты. Порой она казалась нереальной, как это часто бывает при очень большой красоте или чрезмерном уродстве. Кирпичный румянец во всю щеку, крашеные рыжие волосы, имевшие вид парика… Одевалась она сложно: какие-то шали, меха – она вечно мерзла, – в которых она безнадежно путалась. Ее туалеты были не всегда удачны и не всегда приличествовали ее возрасту и званию. Она сама из себя делала пугало. Это производило тягостное впечатление, отталкивало».

Суммируя в своей книге сложные соотношения между З.Гиппиус с Д.Мережковским, современный исследователь Ю. Зобнин замечает, что «не у одного только «длиннобородого и длинноволосого иерарха Церкви» после знакомства с «шалостями» Гиппиус появлялось непреодолимое желание «никогда больше не садиться рядом» с Зинаидой Николаевной – и не столько из-за «этической», сколько из-за «эстетической» брезгливости: уж слишком здесь откровенны безвкусица и дурной тон, а «Мережковский-то вынужден был «сидеть рядом»»

Далее в книге идут доказательства, подкрепленные цитатами известных современников того времени: «Мережковский – европеец, воспитанный человек в том лучшем образе, в каком мы представляем себе иностранца», – свидетельствует М. М. Пришвин. Более пространно пишет о том же М. А. Алданов: «Личное обаяние, то, что французы называют спагт’ом, у него вообще было очень велико… Это было связано с огромной его культурой и с его редким ораторским талантом… Его вечная напряженная умственная работа чувствовалась каждым и придавала редкий духовный аристократизм его облику»». Ю. Зобнин подытоживает приведенные цитаты, справедливо замечая, что «сочетать это с «марсианскими» одеяниями и «жареными младенцами» – сложно, а с нелепо-грязными историями, которыми часто оборачивались «мистификации» Гиппиус, – вообще психологически невозможно». Исследователь справедливо пишет о том, что «»вечная вражда» супругов нисколько не отменяла взаимную любовь несомненную, а у Гиппиус – доходящую до исступления». Далее снова приводятся доказательства:

В письме В. В. Розанову от 14 октября 1899 года Мережковский признавался: «Зинаида Николаевна… не другой человек, а я в другом теле». «Ведь мы – одно существо», – постоянно объясняла знакомым Гиппиус. «Это и непонятно, и неприятно, но за этим определенная реальность, – пояснял ее слова Злобин. – И если представить себе Мережковского как некое высокое древо с уходящими за облака ветвями, то корни этого древа – она. И чем глубже в землю врастают корни, тем выше в небо простираются ветви. И вот некоторые из них уже как бы касаются рая. Но что она в аду – не подозревает никто»».

Все – исключительная правда, даже то, что глубин приведенной нами в самом начале текста цитаты Павла Флоренского или нежности, доброты Александра Блока очень трудно достигнуть, как-то приблизиться. Вот, кстати, «к слову», пример, с каким уважением обращается к Зинаиде Гиппиус Александр Блок (письмо от 14 июня 1902 г, Шахматово): «Многоуважаемая Зинаида Николаевна. Мне все хочется еще обосновать мои соображения, которые я высказывал Вам в последний раз. Думаю, что Вы согласитесь со мной, если я буду точнее: насколько я понял Вас, Вы говорили о некотором «белом» синтезе, долженствующем сочетать и «очистить» (приблизительно): эстетику и этику, эрос и «влюбленность», язычество и «старое» христианство (и дальше — по тому же пути). Спорил же я с Вами только относительно возможной «реальности» этого сочетания, потому что мне кажется, что оно не только и до сих пор составляет «чистую возможность», но и конечные пути к нему еще вполне скрыты от нашей «логики»». Какие темы затронуты, как сказано. Иногда кажется, что, благодаря отсутствию подобной тонкости у других критиков, биографов, корреспондентов З.Гиппиус, остается в небытии ее удивительно женская, человеческая сущность.

В своей исключительно подробной книге «Тяжелая душа», изданной в Париже в 1950-м году, через пять лет после смерти Зинаиды Гиппиус, В.А. Злобин, личный секретарь и хранитель архива, среди прочего, подробно описывает взаимоотношения Гиппиус с Дмитрием Философовым, русским публицистом, художественным и литературным критиком, двоюродным братом С. П. Дягилева. Много позже, после разрыва с кузеном, Философов примет предложение Гиппиус и Мережковского уехать с ними в Париж, став на многие годы их другом и соратником. Все участники «троебратства» будут жить в одной квартире.

У Мережковских была привычка «спасать» своих друзей (от гибели духовной, конечно) (отмечает В.Злобин). «Спасали» Мережковские даже в том случае, когда «погибающий» вовсе этого не желал, будучи убеждены, что делают доброе дело. К судьбе Философова, находившегося под влиянием Дягилева и его кружка, Мережковские не могли, конечно, отнестись равнодушно. Они считали, что на человека слабохарактерного, каким был Философов, атмосфера этого кружка должна действовать разлагающе. И вот Гиппиус начинает строить планы его «спасения», не без тайной надежды его приручить. На той же странице дневника, где она только что говорила о его к ней нелюбви, она пишет: «Жалею и Философа, который в такой узкой тьме. Там (у Дягилева) он пропадет, ну, конечно. Для меня все ясно. Надо сделать что могу. У меня были такие мысли…» Проходит год с лишним. За это время Мережковскими сделана вторая попытка «спасти» Философова, столь же безрезультатная, как и первая. В одном из приведенных В. Злобиным откровеннейших писем Философова к Гиппиус (и ее ответах на 30 страницах) значится: «Прочел сегодня утром, при свете солнца, со свежей головой, твое письмо вновь — и ужаснулся! О, не содержанием, не фактами, в нем изложенными, не теми внутренними и внешними событиями, по поводу или о которых написан сей трактат, а именно этим самым «О». И сегодня, при свете солнца и со свежей головой (что, конечно, не отрицает возможности думать иначе при свете колдуньи-луны) я настойчиво утверждаю; Зина, берегись. Берегись прелести умствований! Особенно берегись потому, что в конце концов где-то в тайниках души эти тонкие умствования, эти отцеживания умственных комаров, доставляют тебе наслаждение. О, я не против игры в шахматы, а у тебя вся твоя игра обращается как бы в усовершенствованный бой быков. Без опасности и без ран для тебя игра не существует» …

Для Гиппиус же ее любовь к Философову – это вовсе не и не только умствования, это ее единственная надежда на избавление, счастье, душевная потребность. «Если б все это мог ты увидеть, взглянуть в самом деле внутрь», — старается она объяснить то, что все равно не поймет нелюбящий, — «ты бы понял без удивления, как и почему безмерно дороги были для меня жалкие искры, краткие мгновенья моего святого чувства к тебе».

Рассказывая о бесконечном количестве писем Гиппиус, комментируя ее воспоминания и слова, В. Злобин пишет: «И она делает признание, от которого впоследствии откажется: «Мы не хотим страдать. Но мы хотим того, чего без величайшего страданья не достигнешь. Шагу не сделаешь». Будем справедливы: немногие в жизни страдали от любви так, как страдала она. Почему же она не только ничего не приобрела, но все потеряла?»

Разрыв между Гиппиус и Философовым произошел только в конце 1919 года. А о смерти Философова Мережковские узнали не от Тэффи первой, (чьи воспоминания о том, как Мережковские равнодушно отреагировали на это известие, очень известны), а от Я. М. Меньшикова. «В «agenda» Гиппиус записано 22 августа 1940 г.: «Дм. немножко вышел. Встретил Меньшикова, который сказал, что 4 авг. умер Дима». И Гиппиус приписывает две последние строчки своего «прощального» стихотворения: «Но где б ты ни был — я с тобой, И я люблю тебя, как прежде» (из книги В.Злобина).

В 1890-е годы у Гиппиус случается несколько любовных романов, содержание которых она описывает осенью 1897 года в письме З. А. Венгеровой: «Подумайте только: и Флексер, и Минский, как бы и другие, не считают меня за человека, а только за женщину, доводят до разрыва потому, что я не хочу смотреть на них, как на мужчин, – и не нуждаются, конечно, во мне с умственной стороны столько, сколько я в них… Прихожу к печальному заключению, что я больше женщина, чем я думала, и больше дура, чем думают другие».

Реакцией Мережковского на «искания» и чувства Гиппиус было холодное личное отчуждение. «В жизни каждого человека бывают минуты страшного одиночества, когда вдруг самые близкие люди становятся далекими, родные – чужими, – пишет он одной из своих «конфиденток» и опять повторяет роковое: – «Враги человеку – домашние его»».

«Знаешь ли ты, или сможешь ли себе ясно представить, – пишет Зинаида Николаевна в 1905 году Дмитрию Владимировичу Философову, – что такое холодный человек, холодный дух, холодная душа, холодное тело – все холодное, все существо сразу? Это не смерть, потому что рядом, в человеке же живет ощущение этого холода, его «ожог» – иначе сказать не могу». «Дмитрий таков есть, что не видит чужой души, он ею не интересуется… Он и своей душой не интересуется. Он – «один» без страдания, естественно, природно один, он и не понимает, что тут мука может быть…» «Любовь, подобная вражде» – формула неутешительная, но куда более определенная и жесткая, нежели бессильные рассуждения некоторых биографов о «необычной любви и необычном браке».

Из бесконечных деталей биографии, можно лишь сделать вывод о том, насколько ньюансы, оттенки чувств и отношений были важны для этих людей. Насколько они дорожили человеческим, пытались проникнуть в чужую душу, понять ее, принять и полюбить. В этих деталях и уважение, и желание быть близкими. Самое страшное откровение нашего времени теперь, схематичность кодов, отношений, причин и следствий, примитивизм.

6.

…. А потом они стали много путешествовать. Супруги давно и отчаянно планировали совершить небольшое путешествие в Италию, оно было им необходимо – для новой очень серьезной работы Дмитрия Сергеевича: романа о Леонардо да Винчи. Деньги заработать удалось сообща, но львиная доля гонораров принадлежала Зинаиде Николаевне, ее блестяще резкие критические статьи становились быстро известны! Вскоре Мережковские путешествовали в спальном вагоне Восточного экспресса: Флоренция, Рим, Мантуя, Генуя. Встречались они в Италии и с Антоном Чеховым и Алексеем Сувориным, бывшими проездом во Флоренции и Риме, и удивлялись их невообразимой спешке: скорее, скорее прочь от первозданной красоты, разлитой во всем, даже и в небе! Чувство восхищения Италией в пору ее самых счастливых, молодых лет разлито в каждой строке мемуаров Зинаиды Гиппиус! Весьма забавным моментом становится эпизод так называемых «мистификаций».

Одну из историй, происшедших в Венеции, описывает Борис Зайцев в своей книге о Чехове. Он пишет о том, что Зинаида Гиппиус смотрела на все «русалочьими глазами» и сказала Чехову, что за стол и квартиру «здесь» платят 18 франков в неделю, а потом оказалось, что на деле аж 18 франков в день! На это Борис Зайцев замечает, что «в юности она так же все путала, как и в старости, в Париже». А вот В. Злобин смеется над этой историей, и утверждает, что на самом деле ничего Гиппиус не напутала, а ввела Чехова в заблуждение совершенно сознательно, то есть решила над Чеховым подшутить, благо представился случай! Тот факт, что Чехов, восторгался всем заграничным, в частности дешевизной, ее не только забавлял, но и чуть-чуть раздражал! Одной из частых жертв подобных мистификаций З.Н. часто становился и Мережковский

Итак, в библиотеках Флоренции она делала тщательные обширные выписки из древних фолиантов, которые Дмитрию Сергеевичу по его просьбе привозили на тележках: столь они были тяжелы и огромны! Во Флоренции же Мережковский впервые пришел к сложной идее об объединенной церкви – другими словами, именно в его голове зародилось начало столь популярного позже экуменистического движения.

7.

В начале века квартира Мережковских в «доме Мурузи» в Петербурге (угол Литейного проспекта и Пантелеймоновской улицы) — один из центров литературно-художественной и религиозно-философской жизни столицы. Двери дома были открыты для самых разных гостей — поэтов, писателей, художников, философов, религиозных и политических деятелей. «Здесь… воистину творили культуру. Все здесь когда-то учились», — писал Андрей Белый. Гиппиус — не только хозяйка, занимающая гостей, но и вдохновительница, организатор, живой дух этих сборищ. Именно Гиппиус принадлежала идея знаменитых Религиозно-философских собраний (1901–1903), сыгравших свою роль в русском религиозном ренессансе начала века. Она была одним из членов-учредителей и непременной участницей всех заседаний, стенографические отчеты которых публиковал журнал «Новый путь». С благословения Святейшего Синода творческая интеллигенция впервые лицом к лицу встретилась с представителями церкви – архиереями, священниками, богословами, преподавателями и студентами Духовной академии для откровенных дискуссий о вере, обсуждения «больных» вопросов жизни и культуры и того, как на эти смотрит церковь, готова ли она их решать вместе с интеллигенцией, чувствует их религиозную остроту или считает религиозно безразличными. Дмитрий Сергеевич с увлечением говорил об общности людских душ, о том, что Бог на самом деле для всех един. В конце концов Собрания, правда, были запрещены Синодом. Позже, в 1906 году Н. А. Бердяев создал петербургское Религиозно-философское общество, просуществовавшее до 1916 года. Гиппиус стала членом и этого Общества, где не раз выступала с докладами.

Тема «хлыстов», то есть религиозной секты, которые устраивали ночные «радения» очень заманчива для обсуждения, тем более, что существует подробная книга Александра Эткинда, посвященная этому вопросу. Отношение Гиппиус и Мережковского к хлыстам было еще одной попыткой придерживаться строгости обрядов.  Побывав в сектантских местах на Светлом озере, Мережковский и Гиппиус отнеслись тогда к этому своему короткому хождению в народ с восторгом. «Первый раз в жизни мы чувствовали, как самые личные, тайные, одинокие мысли наши могли бы сделаться всеобщими, всенародными» По свежим впечатлениям, Гиппиус писала Блоку в июле 1902 года: «все, что мы там видели, до такой степени неожиданно и прекрасно, что мы до сих пор не можем опомниться […] Я очень много ездила по Европе, но ни одно путешествие не производило на меня столь ошеломляющего впечатления» В этом письме Гиппиус специально подчеркивала не только творческие, но и «деловые» результаты поездки. Сектанты понимали их лучше, чем интеллигенты; и супруги «дали обет […] искать для этих ищущих и, если найдем, вернуться к ним навсегда». Вернуться не удалось; но тогда у них возникло вполне романтическое чувство единства с народом. «Мы сидели вместе, на одной земле, различные во всем: в обычае, в преданиях, в истории, в одежде, в языке, в жизни, — и уже никто не замечал различия; у нас была одна сущность, одно важное для нас и для них», — вспоминала она увиденных на Светлом озере раскольников. Через несколько лет в глухой костромской деревне сектанты, однако, рассказывали Пришвину, проехавшему тем же путем: «Мережковский наш, он с нами притчами говорил». А, вот, для волжских ‘немоляков’ (секта XIX века, которая появилась в недрах старообрядчества, как одна из реакций на приверженность обрядам, не соглашаясь с ним в богословских вопросах) считала Мережковского слишком буквальным в мистицизме. Любопытно, какой полный оборот совершает история: с точки зрения ‘народа’ писатель-символист читал тексты чересчур буквально, неграмотный мистик требовал от него еще большей метафоричности!

Гиппиус была признанный мэтром в литературе, и для начинающих литераторов символистского круга становится как бы обязательной нелегкая процедура личного знакомства с нею. Не один из них впоследствии, став известным и даже знаменитым, вспоминал, как не спал ночь накануне того дня, когда будет представлен Зинаиде Гиппиус. Она активно участвовала в литературных судьбах современников. Поэтический дебют Блока состоялся при ее активном содействии в журнале «Новый путь». Здесь же были опубликованы первые статьи П. А. Флоренского. Ей принадлежит первая рецензия на стихи тогда еще никому не известного Сергея Есенина. Из символистов не Брюсов, не Блок и не Андрей Белый, а именно Гиппиус приняла участие в судьбе начинающего О. Э. Мандельштама.

8.

Гиппиус была не просто умная, а очень умная женщина. Не тем умом, который может строить логически непротиворечивые силлогизмы, хотя в логике, даже в мужской логике отказать ей трудно. А тем умом, который видит дальше, видит выше. Она притягивает к себе людей не только внешностью и поэтической славой, но и обаянием своей незаурядности, остротой критического чутья, глубиной мысли. Ее острый интерес к новым людям быстро сменялся презрительным безразличием, которого она не скрывала. Дерзить людям, провоцировать их, бросать в краску – ее любимые развлечения, и при ее уме делать это было несложно. Примеров таких ее шуток и забав множество, и обид, ею нанесенных, не счесть. Сама же Гиппиус была равнодушна к тем неисчислимым оскорблениям в свой адрес, на которые, в частности, нисколько не скупились критики и фельетонисты, как вообще равнодушна к литературным мнениям и к своей литературной славе.

Особенно любила Гиппиус, когда ее величали «ведьмой». Это было как награда за прилежание, как признание, что тот демонический образ, который она внедряла в сознание современников, ими усвоен. Ей доставило бы немалое удовольствие, если бы она услышала, как герой ее мемуарного очерка В. В. Розанов однажды с опаской сказал: «Это, я вам скажу, не женщина, а настоящий черт – и по уму и по всему прочему, Бог с ней, Бог с ней, оставим ее…».

По мысли Н. Осьмаковой, то, что Гиппиус преднамеренно творила вокруг себя все эти «безобразия», не вызывает сомнений. Но создается ощущение, что, прибегая к «игре», столь ценимой ею за «бескорыстие» и «загадочность», она сознательно переключает внимание, наводит на ложный след, отвлекает от себя, скрывая под «литературной маской» свое истинное лицо, которого не хочет обнаруживать. В ее письмах В. Ф. Ходасевичу мелькает слово «иммунитет» в одном из ранних дневников Гиппиус есть такая запись: «Я думаю, я недолго буду жить, потому что, несмотря на все мое напряжение воли, жизнь все-таки непереносно меня оскорбляет. Говорю без определенных фактов, их, собственно, нет. Боль оскорбления чем глубже, тем отвратительнее, она похожа на тошноту, которая должна быть в аду. Моя душа без покровов, пыль садится на нее, сор, царапает ее все малое, невидимое, а я, желая снять соринку, расширяю рану и умираю, ибо не умею [еще] не страдать».

Дневники Гиппиус показывают, как трудно она училась этому, как не просто создавала систему психологической защиты своей столь ранимой души – от «царапин» жизни, от людей, как ломала себя, как пыталась переделать и как горько переживала поражения. Кстати, в русской поэзии самым внутренне близким поэтом для нее был Лермонтов. С годами Гиппиус научилась властвовать собой в совершенстве. Отлично зная дурные свойства своего характера (а были и замечательные), умело их сглаживала. И люди, которые впервые встретились с нею в ее зрелые годы, видели Гиппиус, которая, по точному выражению А. А. Ахматовой, «уже была сделана». Выдавали ее только стихи и дневники. В дневниках 1917–1919 гг. она рассказала, как им жилось, как жила Россия, как нарастал темп истории, воплощаясь в непоправимых событиях, увлекавших Россию в пропасть. Гиппиус день за днем ведет летопись дней и событий, роковых для России, и от ее кратких отрывочных записей бьет током, настолько мощный энергетический заряд в них сконцентрирован.

По ее дневникам можно проследить, как происходило то, что она назвала «физическим убиением духа», – использование труда, обязательного и бессмысленного, для отупления человека, искажение смысла «традиционных слов» русской речи ложью и демагогией, иезуитская регламентация быта, которая культивировала ложные добродетели, методически освобождая человека от «лишнего» – от совести, достоинства, сострадания, окружая первобытным страхом и возводя приспособительные инстинкты на уровень верховной человеческой ценности.

Дневники Гиппиус имеют свои названия. Синяя Книга, Черная Книжка, Серый Блокнот. Одним из самых правдивых и откровенных документов революционных событий можно назвать маленькие, плохо сшитые черные тетради, в которых изящным почерком, чернилами, сильно разбавленными водой, была записана день за днем хроника жизни четы Мережковских в красном послеоктябрьском Петрограде. Весьма немногие исследователи русской истории берут на себя смелость цитировать резкие, горькие, ужасающие по правдивости и откровенности, боли и отчаянию дневники Гиппиус:

«22 декабря 1917 года… Вчера был неслыханный снежный буран. Петербург занесен снегом, как деревня. Ведь снега теперь не счищают, дворники – на ответственных постах, в министерствах, директорами, инспекторами и т. д. Прошу заметить, что я не преувеличиваю, это факт. Министерша Коллонтай назначила инспектором Екатерининского института именно дворника этого же самого женского учебного заведения. Город бел, нем, схоронен в снегах. Трамваи еле двигаются, тока мало (сегодня некоторые газеты не могли выйти). Мы все более и более изолируемся. Большевики кричат, что будут вести священную войну с немцами. Никакой войны, благодаря их деяниям, я думаю, вести уже нельзя, поэтому это какой-нибудь ход перед неизбежным, неотвратимым, похабным миром»<…>.

«Все, в ком была душа, – и это без различия классов и положений, ходят как мертвецы. Мы не возмущаемся, не страдаем, не негодуем, не ожидаем. Мы ни к чему не привыкли, но ничему и не удивляемся. Мы знаем также, что кто сам не был в нашем круге – никогда не поймет нас. Встречаясь, мы смотрим друг на друга сонными глазами и мало говорим. Душа в той стадии голода (да и тело!), когда уже нет острого мученья, наступает период сонливости. Перешло. Перекатилось. Не все ли равно, отчего мы сделались такими? И оттого, что выболела, высохла душа, и оттого, что иссохло тело, исчез фосфор из организма, обескровлен мозг… От того и от другого – вместе… Жить здесь невозможно. Душа умирает».

9.

Они покинули Россию в 1920 году, пережив два погромных обыска, полную распродажу всех носильных вещей, расстрелы друзей, смерть знакомых от голода. Они переехали – легально, чудо! – польскую границу на ветхих, поломанных санях и с самым скудным багажом, какой только можно было вообразить: пара чемоданов с износившимся бельем, рваным платьем и грудой рукописей и записных книжек на дне.

В Париже их ждала серая от пыли, неуютная от нежилого духа, с соломенною мебелью, но своя квартира, из которой их никто не мог выселить за самый главный признак буржуазности – обилие книг. Они принялись обустраивать свой, по-прежнему сложный, теперь уже – навсегда – эмигрантский, но вполне свободный, человеческий быт. Обзавелись знакомыми, которых пытались поддерживать всем, чем только умели и могли.

В этой квартире вскоре снова уютно засияла лампа под зеленым абажуром, снова послышались звуки горячих, «непримиримых» споров между супругами, которых опасались непосвященные и за которыми с улыбкой наблюдали давние друзья. Вновь закипела литературная работа, вновь Зинаида Николаевна вела по ночам свои обширные дневники, переписку с читателями и издателями Дмитрия Сергеевича, которую он всегда препоручал ей, ибо находил, что она более него обладает пленительным талантом общения с людьми. Она подходила ко всему скрупулезно и педантично, письма непременно сортировала по срочности, ни одно не оставалось неотвеченным. Каждый день выходила с визитами, заботилась об обедах и вечерних чаях, на которых могло быть сразу более двадцати человек. И тогда у нее уставала рука разливать чай, хоть ей и помогали неизменные приятели – литературные секретари, такие, например, как Дмитрий Философов или Владимир Злобин. Их, да и многих других, непременно и со слащаво-лукавой усмешкой обыватели и посетители парижского салона тут же записывали в любовники Зинаиды Николаевны.

10.

Нина Берберова вспоминает уже о парижских годах: «После доклада гости переходили в столовую, где их ждал ужин. Зинаида Николаевна плохо видела и плохо слышала, и ее смех был ее защитой — она играла лорнеткой и улыбалась, иногда притворяясь более близорукой, чем была на самом деле, более глухой, иногда переспрашивая что-нибудь, прекрасно ею понятое. Между нею и внешним миром происходила постоянная борьба-игра. Она, настоящая она, укрывалась иронией, капризами, интригами, манерностью от настоящей жизни вокруг и в себе самой».

Нина Берберова замечала, что в Гиппиус было многое, что было в Гертруде Стайн, той самой легендарной писательнице, в чей салон стремились  известные издатели, художники, писатели предвоенного времени, и которую так подробно описывает Эрнест Хемингуэй в своем романе «Праздник, который всегда с тобой»). У Гиппиус, по словам Н.Беберовой, была «та же склонность ссориться с людьми и затем кое-как мириться с ними и только прощать другим людям их нормальную любовь, в душе все нормальное чуть-чуть презирая и, конечно, вовсе не понимая нормальной любви». «Та же черта закрывать глаза на реальность в человеке и под микроскоп класть свои о нем домыслы или игнорировать плохие книги расположенного к ней (и к Д. С.) человека. Как Стайн игнорировала Джойса, так и З. Н. не говорила о Набокове и не слушала, когда другие говорили о нем. Стайн принадлежит хлесткое, но несправедливое определение поколения «потерянного» (как бы санкционирующее эту потерянность); З. Н. считала, что мы все (но не она с Д. С.) попали «в щель истории», что было и неверно, и вредно, и давало слабым возможность оправдания в слабости, одновременно свидетельствуя о ее собственной глухоте к своему веку, который не щель, а нечто как раз обратное щели.

Было в ней сильное желание удивлять, сначала — в молодости — белыми платьями, распущенными волосами, босыми ногами (о чем рассказывал Горький), потом — в эмиграции — такими строчками в стихах, как «Очень нужно!» или «Все равно!», или такими рассказами, как «Мемуары Мартынова» (которые никто не понял, когда она его прочла за чайным столом, в одно из воскресений, кроме двух слушателей, в том числе — меня. А Ходасевич только недоуменно спросил: венерическая болезнь? — о загадке в самом конце). Удивлять, поражать, то есть в известной степени быть эксгибиционисткой: посмотрите на меня, какая я, ни на кого не похожая, особенная, удивительная… И смотришь на нее иногда и думаешь: за это время в мире столько случилось особенного, столько не похожего ни на что и столько действительно удивительного, что — простите, извините, — но нам не до вас»!

В 1927 году Зинаида Гиппиус посвятила Нине Берберовой стихотворение «Вечная женственность», оно вошло в ее книгу «Сияния» (1938 год):

Чуть затянуто голубое
Облачными нитками,
Луг с пестрой козою
Блестит маргаритками.
Ветви по-летнему знойно
Сивая олива развесила.
Как в июле все беспокойно,
Ярко, ясно и весело…
Но длинны паутинные волокна
Меж колокольчиками синими…
Но закрыты высокие окна
На даче с райским именем.
И напрасно себя занять я
Стараюсь этими строчками:
Не мелькнет белое платье
С лиловыми цветочками.

Октябрь, 1927

А еще через год Гиппиус прожила у Берберовой целых три дня, в Торран, над Грассом, подарила ей листок с тремя стихотворениями, написанными в эти дни:

1

Я не безвольно, не бесцельно
Хранил лиловый мой цветок,
Принес его длинностебельный
И положил у милых ног.

А ты не хочешь… Ты не рада…
Напрасно взгляд твой я ловлю.
Но пусть! Не хочешь, и не надо:
Я все равно тебя люблю.

2

Новый цветок я найду в лесу,
В твою неответность не верю, не верю.
Новый лиловый я принесу
В дом твой прозрачный, с узкою дверью.

Но стало мне страшно, там у ручья,
Вздымился туман из ущелья, стылый…
Только шипя проползла змея,
И я не нашел цветка для милой.

3

В желтом закате ты — как свеча.
Опять я стою пред тобой бессловно.
Падают светлые складки плаща
К ногам любимой так нежно и ровно.

Детская радость твоя кратка,
Ты и без слов сама угадаешь,
Что приношу я вместо цветка,
И ты угадала, ты принимаешь.

Торран, 1928

11.

Гиппиус с Мережковским до самой смерти Дмитрия Сергеевича так и прожили, не расставаясь ни на один день, ни на одну ночь. Они никогда не знали скуки, разрушающей самые лучшие браки, сумели сохранить каждый свою индивидуальность, не поддаться влиянию друг друга. Они были далеки от стереотипной, идеальной супружеской пары, смотрящей на все одними глазами и высказывающей обо всем одно и то же мнение.

Из воспоминаний Ирины Одоевцевой: «Гиппиус и Мережковский представляли собой на улице совершенно необычайное зрелище. Как известно, парижан редко чем можно удивить. Они равнодушно смотрят на китайцев с длинной косой – тогда такие китайцы еще встречались, – на восточных людей в тюрбанах, на японок в вышитых хризантемами кимоно, с трехъярусными прическами, на магарадж и прочих. Но на идущих под руку по улицам Пасси Гиппиус и Мережковского редко кто не оборачивался и, остановившись, не глядел им вслед. Они шли под руку – вернее, Мережковский, почти переломившись пополам, беспомощный и какой-то потерянный, не только опирался на руку Гиппиус, но прямо висел на ней. Гиппиус же, в широкополой шляпе, замысловатого, совершенно немодного фасона – тогда носили маленькие „клоши“, надвинутые до бровей, – с моноклем в глазу, держалась преувеличенно прямо, высоко подняв голову. При солнечном свете белила и румяна еще резче выступали на ее лице. На ее плечах неизменно лежала рыжая лисица, украшенная розой, а после визита Мережковских к королю Александру Сербскому – орденом Саввы II степени».

Как известно, Бунин не выносил вида смерти и никогда, как бы ни был ему близок умерший, ни на чьи похороны не ходил. В. Н. Бунина в дневнике 9 сентября 1945 года записала, как, узнав о смерти Гиппиус, пришла к ней на квартиру. Пришла одна, без Бунина: «Через минуту звонок, и я увидела белое пальто Яна (так Вера Николаевна называла мужа). Я немного испугалась. Он всегда боялся покойников, никогда не ходил ни на панихиды, ни на отпевания. Он вошел очень бледный, приблизился к сомье, на котором она лежала, постоял минуту, вышел в столовую, сел в кресло, закрыл лицо левой рукой и заплакал. Когда началась панихида, он вошел в салон… Ян усердно молился, вставая на колени. По окончании подошел к покойнице, поклонился ей земно, приложился к руке. Он был бледен и очень подтянут».

В последние месяцы своей жизни Гиппиус иногда говорила (в 1945 году) о событиях, но всегда заканчивала одним и тем же: «Я ничего не понимаю». В этом «ничего не понимаю» все больше и больше звучал отказ от жизни, безнадежная пропасть между человеком и миром, смерть, а не жизнь… «Я стараюсь понять, но не могу понять. Объясните…» В этом «стараюсь» и «объясните» не было содержания: стена все росла между нею и всем остальным и в конце концов отделила ее навеки.

12.

В русской литературе Зинаиде Гиппиус принадлежит место, прежде всего, как сильному и строгому мастеру стиха. Для ее стихов, взвешенных на тончайших весах сознания, характерны особый ритмический строй, узнаваемая интонация, манера соединять образы. Главная тема ее поэзии – неискоренимая душевная раздвоенность человека, измученного внутренней несвободой, утратой смысла жизни и ее высшего оправдания. Ее поэтический космос заряжен контрастами, постоянно перемежающимися и не находящими разрешения. В нем идет острая борьба между индивидуалистическим самоутверждением, бесстрашием перед жизнью – и смирением, отречением от собственной воли; между устремлением к предельному испытанию полноты жизни, любви, счастья – и принципиальным отказом от реального воплощения мечты, надежды (страха перед «тяжестью счастья»). Окрыленность полета постоянно сменяется срывами, падениями в пыль, в прах, в поражение. Зыбкость, неустойчивость двоящегося внутреннего мира, «маятниковое» качание между полярными состояниями вызывают почти физическую тошноту, превращая усилия по преображению души, по обретению внутренней цельности уже не в метафизическую проблему, а в условие выживания.

Эти темы и настроения в той или иной мере характерны для всей поэзии русского символизма, но у Гиппиус они не смягчены ни иронией, ни эстетической игрой, ни поэтизацией утонченного душевного надлома. Характерно высказывание К. Д. Бальмонта о поэзии Гиппиус: «Она дает основные формулы тех настроений, которые разрабатываем все мы».

Когда-то строчка Гиппиус «Мне нужно то, чего нет на свете» облетела всю читающую Россию и принесла ей поэтическую славу.

Эти стихи и эти строки очень любил Александр Блок. А другая строчка: «…люблю я себя, как Бога» прибавила к этой славе элемент скандала. Эти ее эпатажные формулы дали повод «к неуместным применениям»: появились томные юноши и девы, заявляющие о своем желании «того, чего нет на свете». Признание поэзии Гиппиус шло впереди знания:

Окно мое высоко над землею,

Высоко над землею.

Я вижу только небо с вечернею зарею,

С вечернею зарею.

И небо кажется пустым и бледным,

Таким пустым и бледным…

Оно не сжалится над сердцем бедным,

Над моим сердцем бедным.

Увы, в печали безумной я умираю,

Я умираю,

Стремлюсь к тому, чего я не знаю,

Не знаю…

И это желание не знаю откуда,

Пришло откуда,

Но сердце хочет и просит чуда,

Чуда!

О, пусть будет то, чего не бывает,

Никогда не бывает:

Мне бледное небо чудес обещает,

Оно обещает,

Но плачу без слез о неверном обете,

О неверном обете…

Мне нужно то, чего нет на свете,

Чего нет на свете.

«Никогда я не умела писать стихов, – делилась Гиппиус с Ходасевичем в 1926 году. – Это очень точно: не умела. Как не умею мостовую мостить. Если и писала, то всякий раз, – по выражению Бунина, – „с большими слезами, папаша“. Уж когда было не отвертеться». Стихи писались сами. Но с прозой все обстояло иначе. Прозу, как и критику, Гиппиус писать умела, это был ее ежедневный хлеб, ее ремесло. Она писала романы, повести, рассказы, значительная часть которых, не включенная ею в отдельные издания, осталась в дореволюционных и эмигрантских журналах и газетах.

Прозаическое наследие Гиппиус обширно и художественно неравноценно. Наряду с бесспорными удачами есть вещи и очень средние. Несмотря на глубину и серьезность замысла, ее прозаические произведения зачастую страдают откровенной небрежностью в исполнении. Художественная ткань повествования местами истончается и сквозь нее проступает арматура мыслительного каркаса, обнаруживая, что повествование разворачивается не по законам свободного художества, а движется волей автора.

Вместе с тем в ее прозе вырисовывается довольно цельная и самобытная система взглядов. В раннем творчестве Гиппиус настойчиво утверждает мысль о самозаконности мира человеческих желаний и идеальных устремлений, смутных, неясных, неуловимых. Ими живет и питается душа. Отказавшись от них и уступив «реальной» жизни, человек живет привычкой жить, обрекая себя на раннюю старость (повесть «Мисс Мэй», 1896).

В повести «Сумерки духа» (1902) излагается своеобразная метафизика «любви к Третьему» – нужно любить не для себя, не для другого и не для совместного счастья, а ради Бога, обретая в любви духовное зрение, «бесконечность». Роман «Чертова кукла» (1911), где Гиппиус обращается к исследованию «психологии зла», продолжает русскую традицию идеологического романа с галереей общественных типов. Разложение русской действительности показано через восприятие героя, порожденного этим разложением, обаятельного, пленительного красавца, исповедующего вульгарный вариант ницшеанский морали.

В романе «Роман-царевич» (1912), в котором заметно влияние «Бесов» Достоевского, Гиппиус моделирует народно-религиозную революцию, где соединяются общественные и религиозные идеалы; безрелигиозная революция, по мысли Гиппиус, обречена на поражение даже в случае ее видимой победы, поскольку, не будучи укорененной в высшем порядке вещей, она не в состоянии воплотить и те общественные идеалы, под знаменами которых затевалась.

А вот в рассказе «Тварь» сквозит удивительное ощущение женскости, почти что как в бунинском «Легком дыхании». Утверждение какое-то женского, наперекор здравом смыслу и сюжетной линии. Приводит один офицер Александр Михайлович молодого юнца Нила к Саше, девке, по его мнению, падшей, но очень привлекательной, особой, объясняя, что именно к ней привести хочет своего этого юношу. А потом вдруг злится начинает, бешеный просто становится, говорит, что она как зверь, ведь «звери не пьют», «зверям не нужно в себе ничего раньше убить, отшибить, — а нам, людям, нужно», «нужно человека сначала заморить, обеспамятить, а как зверь один останется, — ну тогда можно», «тогда лезь, развратничай… тогда еще ничего». А почему так говорит офицер этот о женщинах, да и о Саше. Да потому, что каждый раз мужчин-то своих она, эта девка, любит, любит, любит! Это и не может ей простить офицер. Вот такой рассказ, а заканчивается он так просто, по-женски, когда уходит этот «командир», обнимает она юношу и говорит, повторяет слова нежные, как обычно: «Бог с ним, хмельной человек, — проговорила она одним поспешным вздохом и тотчас же, вся горячая, нежная, с посветлевшими глазами, бессмысленно-прозрачными, склонилась и прижала губы к губам Нила. Это были его первые поцелуи. Они были долгие-долгие, и между ними, отрывая на мгновенье уста, Саша шептала с блаженным нетерпением: — Миленький… ох, миленький… ох, миленький ты мой» …

… Интересны, важны для понимания творчества Гиппиус, опять-таки слова В. Злобина о теме зла в ее творчестве. Злобин подробнейшим образом анализирует рассказ из одной ее книги — «Лунные муравьи». Рассказ называется  — «Он — белый». Начинается рассказ с эпиграфа из Иоанна Дамаскина: «Он не зол, но добр, ибо Творцом он создан Ангелом светлым и весьма блистающим, и как разумный — свободным». Вся сила этих слов сосредоточена для Гиппиус в одном слове: «свободный». В рассказе представлена история о студенте Феде, который умирает от воспаления легких и видит перед собой черта. Сначала матерого, потом «красивого, очень красивого». «Вместо грубого, матерого черта сидело перед ним сумрачное и прекрасное существо, одетое чуть-чуть театрально, в красном плаще…» Преображается этот черт бесконечное количество раз, а потом становится крылатым, потом крылья отпадают, и перед Федей сидит уже он сам, пожилой господин в очках, в потертом сюртуке; и весь уже насквозь такой слабый, обезьяний. В конце всех этих превращений, дьявол говорит Феде: «Ты узнаешь Меня и будешь тенью около Меня. Велико твое страдание, и только Мое и человеческое будет больше твоего. Посылаю тебя, вольно идущего на землю, в темной одежде. К Моему престолу восходи белым, как ты есть. Но для них — ты темен до дня оправдания, и о дне этом ты не знаешь. Иди». В общем, есть здесь большая доля поклонения дьяволу, которая, и отличала ту безумную эпоху, иначе, видимо, было невозможно выжить или придумать, во что же верить. Сходным образом, может быть, Экхарт пишет о том, что человек, оказавшийся «в аду», в действительности оказался пред Богом. Его страдания – от того, что он предстал пред Творцом, а мучает его не Творец, мучает его то, на месте чего должна была быть Божественная Благодать (цит. по «Ад» — это Бог. На полях Майстера Экхарта Андрея Коробов-Латынцев, «Топос» от 08/12/2017).

Из воспоминаний Зинаиды Гиппиус особо известные «Живые лица», в которых подробно, точно, умно рассказано об Александре Блоке, Андрее Белом, Анне Вырубовой, Георгии Распутине, окружении Николая Второго. В проникновенном эссе «Мой лунный друг» Зинаида Гиппиус пишет о Блоке, о его способности видеть, чувствовать «несказанность», о его тонкости и таланте.  И Александру Блоку, не только Гиппиус, было свойственно соединять божественное и дьявольское. Особо известна нещадная критика Зинаиды Гиппиус, высказанная в стихах, в которых она обращалась к Александру Блоку весьма безапелляционно, обвиняя его поэме «Двенадцать», в его решении поставить впереди 12-ти красноармейцев Иисуса Христа: «Я не прощу/ Душа твоя невинна / Я не прощу ей — никогда». Потом они встретятся в опустевшем вагоне случайно, и Зинаида Гиппиус подаст ему руку, по её собственному выражению— «лично», но не «общественно».

В какой-то момент в своих дневниках Гиппиус снова вдруг пишет о любви, насколько она невыносима при жизни, близка смерти. Но личные воспоминания не могут затмить полета мысли духовной или поэтической. Поэзия ближе к божественному идеалу, который восполняет земные невозможности, трагедии, кровопролития, убийства, нищету, полное одиночество и разочарование. В творчестве поэтесса находит примирение всему. Отчасти неминуемая трагедия Серебряного века, а отчасти и спасение в том, что его представители пытались совместить Христианство и Язычество, и в том, что для них жизнь с ее ужасами была также важна, как детали личных взаимоотношений, чувства и творчество. Все это стало в какой-то момент единым целым.

Единый раз вскипает пеной
И рассыпается волна.
Не может сердце жить изменой,
Измены нет: любовь — одна.

Мы негодуем иль играем,
Иль лжем — но в сердце тишина.
Мы никогда не изменяем:
Душа одна — любовь одна.

Однообразно и пустынно,
Однообразием сильна,
Проходит жизнь… И в жизни длинной
Любовь одна, всегда одна.

Лишь в неизменном — бесконечность,
Лишь в постоянном — глубина.
И дальше путь, и ближе вечность,
И всё ясней: любовь одна.

Любви мы платим нашей кровью,
Но верная душа — верна,
И любим мы одной любовью…
Любовь одна, как смерть одна.

Данные о правообладателе фото и видеоматериалов взяты с сайта «Клаузура», подробнее в Правилах сервиса