Интервью подготовлено специально для передачи «Международное обозрение» (Россия 24)
Канцлер Германии Олаф Шольц заявил, что Владимир Путин не имеет права цитировать немецкого философа Канта, так как российская политика противоречит его идеям. Что это – конкуренция за бренд? Когда философские дискуссии играли существенную роль в истории? Пытались ли Россию изолировать в культурном, гуманитарном, научном плане в прошлом? Об этом Фёдору Лукьянову рассказал Андрей Тесля в интервью для передачи «Международное обозрение».
Фёдор Лукьянов: Трёхсотлетие Иммануила Канта превратилось в интересное соперничество – в России, в Калининграде, где Кант родился, решили отмечать юбилей на государственном уровне, а немцы заревновали. Немного парадоксально, что немцы вдруг решили Иммануила Канта национализировать, а мы в кои-то веки упираем на то, что он – всемирное всеобщее достояние и все имеют на него право. Это конкуренция за бренд или можно сказать, что философия играет роль в политике?
Андрей Тесля: Я думаю и так, и иначе, потому что в большие переломные времена начинается сначала ситуативное, а затем, как правило, и более глубокое внимание к философии.
С другой стороны, сама философия меняется и реагирует. Если посмотреть на историю философии, можно увидеть, что формирование новых философских подходов и концепций так или иначе связано с переломными кризисными временами. Платон и Аристотель – это IV век до н.э: кризис полиса. Великая плеяда политических мыслителей – Гуго Гроций, Томас Гоббс, Бенедикт Спиноза, Джон Локк, Самуэль фон Пуфендорф и так далее – это XVII век: Тридцатилетняя война, Великий мятеж и затем Славная революция в Англии со всеми остановками. А во времена относительно спокойные кажется, что можно существовать, так или иначе, по накатанной.
Философия интересуется какими-то деталями, вопросами. А когда зримо расползается повседневность, то непроизвольно возникают философские вопросы – не как достояние философских департаментов, а самые базовые: «А как это понимать? А как вообще устроена эта реальность?»
Фёдор Лукьянов: При Канте, получается, тоже начинало расползаться многое – Великая французская революция …
Андрей Тесля: Обычно Канта воспринимают как наиболее полное выражение XVIII века. Кант – это, конечно, философ системы, стабильности, порядка, собирания. С другой стороны, кантовская мысль лежит в основании самых разных сфер нашей мысли, начиная от теории познания или эстетики, вплоть до этики и оснований права. Соответственно, вопрос в том, как понимать Канта, кому он принадлежит? Он – всемирное достояние, национальное достояние? Это, кстати говоря, очень интересный вопрос, потому что в логике истории философии XIX века (национализирующейся, что нам может быть привычно) это тема построения национальных философских школ, причём не только в актуальном времени, но и глядя в прошлое. Тогда начинают говорить о том, что Готфрид Вильгельм Лейбниц – не только часть рационалистической традиции, это не только философ XVII века, но это первый большой немецкий философ. Соответственно, тянут линии не в логике Декарт-Спиноза-Лейбниц, а теперь Лейбниц как основоположник немецкой философии, и от него дальше мы пойдём уже только с «нашими» людьми. Дальше это будет Христиан фон Вольф, Готхольд Эфраим Лессинг, Иммануил Кант.
ХХ век в этом смысле показателен. Не случайно, когда говорят о философии ХХ века, довольно редко речь идёт о национальных философиях, это какие-то экзотические случаи. Когда мы вспоминаем феноменологию, экзистенциализм, аналитическую философию, обычно говорят, что они привязаны к каким-то культурным регионам, более связаны с одними культурными традициями, с какими-то конкретными странами, с какими-то – менее. Но это скорее про центры, причём в некоторых случаях довольно активно движущиеся.
Фёдор Лукьянов: Напрашивается естественный вопрос. У нас сейчас явно всё расползается. Что философия нам на это говорит? В долгу ли она перед нами?
Андрей Тесля: Философия – это же не искусство или наука быстрого реагирования. Философия, собственно, сначала делает довольно простые вещи, и мы это видим. Философия пытается объяснить происходящее, используя тот инструментарий, который есть, и базовые интеллектуальные ходы.
Дальше возникают две вещи: первая – кого-то удовлетворяют полученные ответы, и, действительно, они накладываются, мы начинаем понимать; вторая – «мы попробовали, мы посмотрели всё, что под рукой». После чего возникают две другие опции: либо постараться найти в прошлом кого-то неочевидного, забытого, отброшенного, поскольку тот ход размышлений был не особенно важен; либо попытаться что-то изобрести. Как правило в философии вообще изобретений нет, речь идёт об открытии, о том, как срастается понимание через какой-то ход. Но это уже медленные философские процессы.
Фёдор Лукьянов: Медленные – понятно, но медленные они были в эпоху, когда всё и происходило намного медленнее. Может, сейчас философии тоже стоит ускориться?
Андрей Тесля: Подозреваю, что нет. Если вспомнить Наполеоновские войны, назвать их – даже по нынешним меркам – медленными нельзя. Например, разгром Пруссии. Две недели – и нет великого царства. По нынешним временам как раз скорости невиданные.
Фёдор Лукьянов: Если на нашу историю взглянуть сквозь философскую призму, какие можно вспомнить эпизоды или отрезки, когда философия играла существенную роль для государственного самоопределения и в особенности для того, что касается сейчас острого вопроса о взаимоотношениях с Европой?
Андрей Тесля: Георгий Флоровский – один из выдающихся историков русской интеллектуальной традиции – говорил о том, что русская светская мысль как нечто целостное формируется в 1820–1830 гг., причём формируется именно в связи с попыткой ответить на вопрос: «А какая у нас (у России) есть собственная идея? Какой смысл у всего этого в рамках всемирной истории?»
С этого и начинается русская философия, с попыток это проговорить – сначала у любомудров, затем, естественно, раздавшийся выстрел Петра Чаадаева в виде «Философических писем». А дальше весь XIX век – продолжение того скандального разговора, который начал Пётр Чаадаев, где будут западники, славянофилы, почвенники, народники, «марксиды» и прочие.
Можно сказать, что к концу XIX века эта история заглохла. И тут вроде бы можно было кому-то огорчиться, кому-то порадоваться, но буквально в ХХ веке дали «второй сезон».
Философия оказалась в центре всех разногласий в виде марксистско-ленинской философии.
Фёдор Лукьянов: Но это ведь немножко другой сериал всё-таки.
Андрей Тесля: И другой, и не совсем другой, потому что и старые кадры никуда не делись. Они попытались осмыслить всё на новом этапе – в виде тех же самых евразийцев, которые попытались скрестить интеллектуальную традицию XIX века и организационные формы, найденные большевикам. Сменовеховцы говорили во многом сходное об отношениях России и Европы – да, теперь на карте мы Россию не найдём, теперь это называется РСФСР, потом Советский Союз, но в действительности это одна и та же историческая сущность, которая продолжается под разными именами. Более того, сменовеховцы мыслили, что основные конфликты и противоречия, в том числе и философские, никуда не делись, хотя и не были цельным явлением.
С другой стороны, реакция европейских социал-демократов, например, немецкая мощная социал-демократия встречает то, что происходит в России и в Советском Союзе на рубеже 1910–1920-х гг., затем в первой половине ХХ века. Они говорят о том, что это то, что не может опорочить в том числе марксистскую идею и связано с локальными местными культурными факторами.
Фёдор Лукьянов: «Перегибы на местах».
Андрей Тесля: Да, причём связаны именно с русской спецификой, поэтому: «Товарищи-немцы, не бойтесь, у нас так не будет».
Фёдор Лукьянов: У них по-другому получилось, это верно. Тема, которая тоже, к сожалению, сейчас актуальна: в истории можно найти моменты, когда Россию целенаправленно пытались интеллектуально, гуманитарно изолировать? Как-то от неё так откреститься, чтобы её не было на культурном поле?
Андрей Тесля: Нет, настолько мощного не было никогда. Были попытки аж в XVI веке, например, той же самой Речи Посполитой контролировать поступление интеллектуалов на службу московского царя и передачу технических средств и новинок, выстроить такой кордон и контролировать его.
Фёдор Лукьянов: Экспортный контроль. Это мы знаем.
Андрей Тесля: Да-да, что эта Москва с Габсбургами, например, как-то взаимодействует не через Краков и Варшаву. Все эти вещи отчасти были, но само устройство интеллектуального мира не позволяло подобного.
В ХХ веке при тотальных войнах всё-таки такого с Россией не случалось. Примечательно, что отчасти попытки были в период Первой мировой войны, но важно отметить, что Россия не выступала настолько мощной интеллектуальной державой и главное противоборство шло между другими участниками конфликта. А вот сами подходы и сами способы реагирования встречаются очень знакомые. Например, та же Первая мировая война с реакцией, где основные участники – Франция и Германия – в интеллектуальном плане как раз пытаются не просто вычеркнуть друг друга в актуальном времени, но пытаются сходу переписать ещё и историю науки или историю философии.
Например, Анри Бергсон, столп французской философии того времени, сначала заявляет, а затем даже пишет энциклопедическую статью, посвящённую философии Нового времени, где он говорит с очень патриотических позиций, что в основном история философии Нового времени сводится к Франции (и, союзника ради, отмечает некоторый и британский вклад). Раньше считали неправильно, разных неправильных людей упоминали, а на самом деле она сводится к французам. Рене Декарта, Николя Мальбранша более чем достаточно, потому что всё разумное, что сказали немцы (Кант, Гегель, Фихте), они «взяли у нас». В принципе, Лейбница тоже можно упомянуть, но он, по большому счёту, тоже часть французской культуры.
Анри Бергсон довольно последовательно в том числе переописывает XIX век и отчасти XVIII век. Что особенно интересно – перед войной у Бергсона были очень большие связи в немецком философском сообществе, и он на них опирается в том числе в своих французских дебатах, усиливая положение, но война абсолютно всё изменит.
Почему я упомянул о Бергсоне? Потому что о немецких попытках переописывания, где речь идёт о германском духе, в отличие от «цивилизации» французов, мы все помним, но вот о французских, например, аналогичных масштабных процессах – подзабыли.
Или где речь шла в том числе о неучастии, исключении просто на уровне даже энциклопедических словарей.
С Россией так не было, хотя были попытки устроить санитарный кордон против «большевистской заразы» после революции. Что интересно, это коснулось и тех, кто к большевизму точно никакого отношения не имел.
Например, в конце 1920-х гг. выходило очередное издание классического универсального пособия по истории философии, которое славилось тем, что туда привлекаются разные авторы для написания статей по разным национальным школам. Уже в 1920-е гг. в этом пособии русская философия вообще практически отсутствовала на том основании, что никакой философии теперь там нет и в эмиграции её тоже нет. В свою очередь польские коллеги в Варшаве как раз очень хвастались этим очередным изданием, где говорили о том, что на Польшу теперь в этом общем европейском пособии приходится целых пятьдесят страниц, а на Россию – всего восемь. Из-за этого очень огорчались, а где-то гневались русские эмигранты. Они говорили: «Ладно, допустим, вы считаете, что в Москве большевистская философия не является философией, что можно понять, но почему вы о других людях, которые по-прежнему в Москве, забываете? Как вы умудряетесь не заметить тех, кто в эмиграции? Что у вас стало с прошлым в этой связи?»
Даже в 1920–1930-е гг. борьбу с условно большевистскими представлениями и с Россией было довольно сложно разграничить. Причём каждый раз вольная или невольная эмиграция (значительная часть интеллектуалов, которые этим возмущались – к примеру, Николай Бердяев несколько раз подчёркивал, что он невольно в эмиграции, он высланный) пыталась как-то разграничить эти сюжеты. Эти попытки не то чтобы вообще не работали – можно сказать, что в длинной перспективе длинная воля работает. Первая русская эмиграция, собственно говоря, ставила своей задачей отделить текущие сюжеты и текущие повороты советской политики и советской идеологии от русской культуры и русской философии. Поскольку это была идея, над которой они все (независимо от своих разных политических, культурных взглядов) так или иначе работали двадцать лет, то в каких-то регионах удалось её укоренить и тем самым возвратно способствовать новому отношению к России. Хотя стоит отметить, что успеху этого начинания в гораздо большей степени, чем усилия каких-нибудь эмигрантов, способствовала победа Советского Союза во Второй мировой войне. Это весомо подкрепило все теоретические рассуждения и исторические доказательства.
Фёдор Лукьянов: Что ж, длинную перспективу будем ожидать немножко короче в этот раз.