Одной из самых ярких, если не сказать — исключительных фигур среди монашествующего, да и всего профессорского состава Академии, безусловно, был архимандрит Иларион (Владимир Троицкий, 1886–1929), вначале инспектор, то есть помощник ректора, затем, летом 1917 года, исполняющий обязанности ректора, позднее — заместитель ректора и деятельнейший участник в работе Всероссийского Церковного Собора.
Помню его блестящие публичные лекции о Церкви и о России, которые я приходил слушать, будучи еще гимназистом. Он придерживался славянофильских взглядов, обильно сдабривая их почти католическими церковными тенденциями, измененными на православный лад в применении к русской обстановке. С особенной страстью он говорил о взаимоотношениях государства и Церкви, бранил «нечестивого царя Петра», Синод, который, по его мнению, был учреждением вовсе не каноническим, ратовал за восстановление Патриаршества. Недаром во время Всероссийского Собора, как мне приходилось слышать, его, единственного не епископа, в кулуарных разговорах называли в числе желательных кандидатов на Патриарший престол — честь для молодого архимандрита не малая!
Хотя это были всего только частные беседы, но они показательны в отношении авторитета и славы, которыми он уже пользовался.
В то время в Академии среди монашества и примыкавших к нему кругов светской профессуры и студенчества были сильны тенденции перенести на русскую православную почву некоторые католические порядки и установления. В частности, высказывалась мысль, что недурно было бы иметь у нас нечто вроде орденов болландистов или бенедиктинцев, собрав воедино всех ученых монахов, которые в наших условиях теряются среди общей массы духовенства, не выполняя стоящих перед ними специальных целей и задач. Самого католичества Иларион не любил, можно сказать, даже не выносил и отзывался о нем, особенно о Римском Папе, резко отрицательно. Когда в 1919 году, кажется, в Москве, проходили какие-то совещания представителей Русской Церкви с католическими духовными лицами, на которых прощупывалась почва для возможного сближения, во время одного из редких наездов Илариона в Сергиев Посад к профессору Глаголеву я спросил его, не предвидится ли в дальнейшем соединение Церквей. Он ответил иронически и многозначительно:
— Эти собрания проходят под моим председательством, а потому от них вряд ли может быть положительный результат. Впрочем, если Рим покается, то...
Он не закончил фразу. Было ясно, что Рим «каяться» не захочет, но и мы, несмотря ни на какие трудности переживаемого времени, не «пойдем в Каноссу». Здесь чувствовалась вековая вражда к католическому миру и вместе с тем опасение «попасть ему в лапы», оказавшись на положении пасынков, которых будут третировать и эксплуатировать как вздумается.
Иларион читал лекции по Священному Писанию Нового Завета, в частности о Евангелиях. Я не пропустил ни одной лекции, но их было мало, так как в мое время он был уже членом Собора, постоянно проживал в Москве и в Академию заглядывал не часто, особенно после того, как ректором был избран А.П. Орлов, а Иларион освобожден от обязанностей временного ректора, возложенных на него после удаления епископа Феодора. Слышанные мною лекции содержали введение в изучаемую дисциплину и были прочитаны прекрасным языком. В них было много публицистического элемента, откликов на современность, что происходило от темперамента Илариона. Он не мог спокойно повествовать, как то делал, например, Н.И. Серебрянский или Е.А. Воронцов, а должен был гореть, зажигать своих слушателей, спорить, полемизировать, доказывать и опровергать. Теперь мне думается, что ему скорее подошла бы апологетика, а не экзегетика. Он никогда не был только теоретиком: он был человеком дела, всегда соединявшим теорию с практикой.
Для меня Иларион стоит в одном ряду с такими лицами, как Патриарх Никон, митрополит Арсений (Мацеевич) или митрополит Ириней (Нестерович), описанный Лесковым в «Мелочах архиерейской жизни» и «Кадетском монастыре».
Илариону нужен был простор исторической арены, чтобы размахнуться чисто по-русски, широко, безудержно и властно творить. Жизнь не даровала ему такой возможности...
Высокий и стройный, с очень умеренной и пропорциональной полнотой, с ясным и прекрасным взглядом голубых глаз (он был немного близорук, но никогда не пользовался очками), всегда смотревший уверенно и прямо, с высоким лбом и волосами, которых он (в отличие от многих) никогда не завивал, с небольшой окладистой русой бородой, звучным голосом и отчетливым произношением, он производил обаятельное впечатление. Им нельзя было не любоваться. Несколько портила его привычка слегка пофыркивать носом, но и эта мелочь как-то скрадывалась и даже не замечалась в сильном облике чисто русского человека, прямо-таки богатыря, одухотворенного глубоким интеллектом и чистой, благородной душой. Глаголев не раз говорил про него:
— Самый настоящий мужик-красавец. Бабы без ума бывают от таких!..
Я не знаю его личной жизни, но о нем не ходило никаких сплетен и к его имени не приплетали никаких «магдалин».
Тот же Глаголев рассказывал мне, как однажды Иларион при встрече с известным философом и публицистом В.В. Розановым, который после 1917 года проживал в Сергиевом Посаде, между прочим обронил:
— Да где уж нам, «людям лунного света», понять какие-нибудь бодрые настроения!..
Глаголева поразил контраст между слабеньким, щупленьким Розановым, носителем и выразителем земного ощущения жизни, поклонником плотского юдаизма, плодородия и чадородия, и Иларионом, русским богатырем, иронически говорящим о себе, пользуясь терминологией Розанова, как об одном из «людей лунного света», то есть отшельнике и аскете.
Величественно и красиво Иларион совершал богослужение. Было нечто возвышенное, легкое и прекрасное в его чтении Евангелия, произнесении возгласов и молитв звучным и раскатистым голосом, властно заполнявшим всё пространство обширного академического храма. Столь же звучно раздавался он и в Успенском соборе нашей Лавры, и в Храме Христа Спасителя в Москве. В его служении замечалась некая восторженность, вполне искренняя, чуждая малейшей тени театральности, увлекавшая молодежь и запомнившаяся мне на всю жизнь. Он отдавался богослужению всей душой, всем существом своим, как главному делу своей жизни. Движения Илариона были свободны и плавны, а мягкий, но сильный баритон пленял своими звуками и в хоре священнослужителей и в сольном пении и чтении. Дивно пел он «Чертог Твой вижу, Спасе мой, украшенный», дивно произносил: «Мир всем!» и «Слава Тебе, показавшему нам свет!». Он страстно любил Академию и ее храм. Однажды он сказал мне, что церковное богослужение, исполненное по Уставу, с любовью и тщанием, прекраснее лучшей оперы с ее «нелепыми руладами и часто посредственным смыслом».
И я был согласен с ним — и тогда и теперь. Никакие оперы и концерты не пленяли меня так, как пленяли церковные службы, особенно пасхальные — в Академии и великопостные — в Лавре. В театре, в опере я чувствую себя только зрителем и слушателем, тогда как в храме ощущаю себя единым существом со священнослужителями, хором и всеми молящимися. Эта слиянность завораживает и вызывает восторг, возвышающий сердце и душу человека. Флоренский совершенно правильно определил богослужение как синтез искусств. Мелодии молитв и песнопений зачаровывают то своим величием и мощью, небывалым восторгом, то лирической грустью и тоской. Они не только пленяют, радуют, восхищают, наводят на раздумья, но преобразуют всего человека, давая силы дышать и жить в самые, казалось бы, непереносимые моменты жизненных невзгод и печалей.
Эту красоту церковного богослужения, которая привлекала меня в Академии, сильно и глубоко чувствовал Иларион. Мне часто удавалось беседовать с ним на эти темы, и всегда его высказывания были проникнуты глубоким пониманием религиозной эстетики. Он верно подмечал различие между католическим и православным ритуалом, отчасти изложенное им в «Письмах о Западе», тонко постигал могучую силу церковного пения в Православии и указывал на совершенную неуместность органов в наших церквах. Он понимал и чувствовал значение иконописи, всего церковно-вещественного обихода и мог передать свое понимание другим удивительно целостно, проникновенно и стройно.
Пожалуй, целостность и была главной чертой его личности. Этот смелый, исключительно талантливый человек всё воспринимал творчески. Он не был мыслителем, по крайней мере, я этого в нем не чувствовал. Мне никогда не приходилось говорить с ним интимно о вопросах веры и основах христианского мировоззрения: он был все-таки профессор, проректор Академии, архимандрит, а я — всего только студент, к которому он, кандидат в «князья Церкви», относился с добродушной и покровительственной улыбкой, не лишенной иногда некоторой доли иронии.
Если немногие мои беседы с П.А. Флоренским, о котором я буду говорить отдельно, и частые — с С.С. Глаголевым и Е.А. Воронцовым раскрывали для меня необозримый мир мысли, то Иларион благодатно влиял на меня самой своей личностью — прямотой, властностью в отстаивании убеждений, восторженностью совершаемого им богослужения, сильной, покоряющей речью и, наконец, бодростью, энергией и жизнерадостностью. Он не был нисколько похож на ту часть интеллигенции, которая прибегает к Церкви от собственной немощи, от бессилия или оскудения духа. Иларион любил говорить, что насколько христианин должен осознавать свои грехи и скорбеть о них, настолько же он должен радоваться бесконечной милости и благости Божией и никогда не сомневаться и не отчаиваться в своем жизненном подвиге. У него самого была поразительная восторженность и любовь ко всему, что ему было дорого и близко, — к Церкви, к России, к Академии, и этой бодростью он заражал, ободрял и укреплял окружающих.
Характерен такой случай. Как я уже писал, в 1917 году Иларион большую часть времени проводил в Москве, принимая участие в работе Церковного Собора. Профессора и студенты Академии глубоко интересовались этими заседаниями, можно сказать, ими жили, обсуждали их, высказывая свои предположения и мнения. До Илариона дошли слухи, что среди части профессуры идут разговоры о нежелательности восстановления Патриаршества, поскольку, дескать, это будет поставлением «церковного царя» взамен свергнутого царя гражданского; что Патриаршая власть будет соперничать с властью Соборной, так что вместо восстановления Патриаршества следует только чаще собирать Соборы, а в промежуточное между ними время управлять может и Синод при условии расширения его состава путем включения представителей белого духовенства, в лице как протопресвитеров, так и простых священнослужителей от приходов. Другими словами, в Церкви предлагалось учредить нечто вроде Советов депутатов, во всяком случае, по их образу и подобию.
Тотчас же, 23 октября 1917 года, Иларион произнес в общем заседании Собора речь «Почему необходимо восстановить Патриаршество?», а через день или два примчался в Академию и тем же вечером экстренно прочел лекцию на тему «Нужно ли восстановление Патриаршества в Русской Церкви?». На лекцию собралось большинство профессуры и все студенты, продолжалась она около трех часов. Конечно, она была прочитана так блестяще, как это мог сделать только Иларион: восстановление Патриаршества в России было его заветным желанием, как бы смыслом его жизни, которому он отдавал все свои силы. А.И. Троцкий, бывший однокурсник Илариона и очевидец, рассказывал мне, что Иларион плакал во время крестного хода, когда был избран Патриарх Тихон.
Естественно, в своей лекции Иларион идеализировал Патриарший период в Русской Церкви, в том числе и Никона, исключительно благодаря которому была проведена реформа исправления богослужебных книг и самого богослужения.
— А что было бы, если бы не было единого главы, который сумел осуществить начатое дело, несмотря на сопротивление большинства духовенства? — вопрошал он слушателей.
Обращаясь к будущему Церкви, Иларион сказал, что кончились те времена, когда в церковные дела вмешивались цари и их чиновники, среди которых были иноверцы и карьеристы, даже совершенно неверующие люди. Будущие Патриархи уже не станут помышлять о неограниченной власти, над ними будет высший орган — Собор.
— Теперь наступает такое время, — говорил он, — что венец Патриарший будет венцом не «царским», а, скорее, венцом мученика и исповедника, которому предстоит самоотверженно руководить кораблем Церкви в его плавании по бурным волнам моря житейского...
Лекция закончилась овацией. Было ясно, что большинство присутствующих полностью разделяет мысли докладчика, и на другой день Иларион, успокоенный, возвратился в Москву. Позднее я слышал, что он имел большое влияние в церковных делах, достиг сана архиепископа, а за твердость в вере и за преданность Церкви удостоился негласного звания Илариона Великого. Погиб он в Соловках, в 1929 году.
Последний рассказ, который я слышал от него самого, касался посещения А.М. Горьким Патриарха Тихона.
Во время страшного голода в Поволжье в советских кругах нашли полезным, чтобы Патриарх обратился к главам иностранных Церквей с воззванием о помощи голодающим, а переговоры с Патриархом поручили А.М. Горькому. Последний запросил по телефону секретаря Патриарха, примет ли тот его, если он к нему приедет. Секретарь отвечал, что Патриарх принимает каждого человека, который имеет к нему нужду. На этой знаменательной встрече присутствовал Иларион. Когда Горький вступил в «голубой кабинет», Патриарх встал ему навстречу. Горький смутился: он не знал, как следует здороваться с высоким хозяином. Подойти под благословение он считал фальшью, поскольку было известно, что он человек иррелигиозный, а протянуть руку считал дерзким и потому на минуту замялся.
Патриарх приветливо улыбнулся ему и произнес:
— Давайте поздороваемся... — и первый протянул Горькому руку.
После этого беседа пошла легко, результатом ее стало соответствующее послание Патриарха Римскому Папе, архиепископу Кентерберийскому и, кажется, Верховному управлению Евангелической Церкви. Послание было написано по-латыни, текст его составлял И.В. Попов. В ответ на послание в Россию прибыла миссия от Римской Церкви, но поскольку она не ограничилась только помощью, а занялась пропагандой католицизма, время ее деятельности оказалось непродолжительным...
Портрет Илариона, которого я буду еще часто возвращать на страницы своих воспоминаний, будет не полон, если не сказать несколько слов о его знаменитом келейнике, которого все звали Васькой. Ни я, ни кто другой из живых еще старожилов Загорска не помнит его фамилии. Если не ошибаюсь, Васька был не только односельчанином, но и одногодком Илариона. Не имея никакого образования, он не мог в свое время нигде устроиться, прибился к Илариону, и тот из жалости взял его к себе.
Другой человек был бы счастлив таким оборотом и постарался добром воздать своему благодетелю. Но Васька был не таков. Правда, Илариону он служил преданно. Будучи «человеком не от мира сего», Иларион не умел да и не хотел заботиться о себе в житейском смысла. Васька заменял ему заботливую няньку. Однако это нисколько не мешало ему нещадно обкрадывать Илариона, который никогда не вникал в хозяйственные дела. Но, что было много хуже, своим поведением Васька бросал тень на чистое и благородное имя Илариона, поскольку сам он был пьяницей, распутником и неуемным на сквернословие человеком. Будучи добр до самозабвения — я редко потом встречал таких действительно добрых людей, как Иларион, — тот всё это терпел и неизменно прощал Ваську.
О деяниях этого неблагодарного слуги я немало слышал от Вассиана: Васька любил дружить со студентами-монахами, рассчитывая, по-видимому, что со временем они станут архиереями и от них тоже можно будет поживиться... Рассказывал о Ваське и Глаголев, который вообще относился к нему довольно снисходительно, быть может, из-за общего приклонения к Бахусу.
Именно Глаголев говорил мне впоследствии, что в действительности после удаления епископа Феодора Иларион не был избран ректором Академии не столько по причине партийной борьбы профессорских групп, которые не могли столковаться между собой, а как раз вследствие их общего единомыслия по отношению к Ваське.
Васька надеялся и почти был уверен в избрании Илариона. После отъезда Феодора в Москву, в Данилов монастырь, Васька ходил по ректорской квартире в сопровождении своих прихлебателей и намечал, что и как он здесь переделает, когда Иларион станет ректором. Слухи об этом мгновенно разнеслись по Академии, и профессора пришли в ужас при мысли, что в случае избрания Илариона Васька будет обворовывать уже не только личные доходы своего патрона, но запустит руку и в академическую кассу... Так Иларион и не был избран ректором, хотя все его искренне любили и уважали.
Глаголев рассказывал мне и о последующих похождениях Васьки после закрытия Академии, когда он с солидным капиталом покинул Илариона и сумел устроиться на гражданскую службу. Всё это напоминало историю похождений Чичикова в Советской России, рассказанную М.А. Булгаковым и возможную, вероятно, только в обстановке тогдашней суматошной жизни. О том, каков был его конец, я ничего не знаю. Может быть, при своих способностях и бесцеремонности Васька процвел и вознесся до ранга крупного «руководящего работника», а может быть, испытал «чичиковский» вариант — с последующим «перевоспитанием» или же прямо «к стенке»…
Источник: Волков С.А. Последние у Троицы: Воспоминания о Московской духовной академии (1917–1920). — М.; СПб., 1995.