Конфликт на Украине дал новую пищу для размышлений о природе информационных войн. В политической науке под ними принято понимать противоборство сторон посредством распространения специально подготовленной информации и противодействия аналогичному внешнему воздействию на себя. Сегодня в российском обществе стало почти банальным говорить о беспрецедентном информационном давлении стран Запада на Россию, в США и ряде стран ЕС — чуть ли не о «манипулятивной империи Кремля». Парадокс, однако, заключается в том, что «эпоха информационных войн» может в недалёком будущем закончиться так же неожиданно, как и началась. Украинский конфликт пока не означает их окончания, но, полагаю, может стать серьезным шагом в этом направлении.
Условия противоборства
Алексей Фененко:
Информационный тоталитаризм
Современные концепции информационной борьбы фокусируют внимание на ее успешном менеджменте, связанным с технологией продвижения определённого набора идей и образов. Такой подход оставляет в стороне главную проблему: для ведения информационной борьбы необходим ряд базовых условий, без которых она невозможна.
Условие первое — противники должны разделять минимальный набор общих ценностей. Если у противников нет ценностного консенсуса, то информационная борьба между ними невозможна. Бессмысленно осуждать государство за то, что его режим незаконно ввёл куда-то войска, если на это последует ответ: «Вот и хорошо! И с вашей страной пора сделать то же самое!». Бессмысленно выбрасывать в СМИ компромат на политика, если народ данной страны считает его дела героизмом или банальностью, а не преступлением. Бессмысленно объяснять какому-то народу превосходство своей политической системы, если он искренне считает, что врага следует уничтожить как такового вместе с его системой. Бессмысленно рекламировать какому-то народу свою культуру и язык, если он считает вас «обнаглевшими варварами», которых следует усмирить. Иначе говоря, информационное оружие бессмысленно против народа, который принял идею, что ваш народ — его враг, в борьбе с которым хороши любые средства и желательно — как можно более жесткие.
Условие второе — противники в информационной войне должны хотя бы отчасти признавать авторитет друг друга. Если один из противников априори считает своего оппонента ниже себя или видит его только лжецом и ничем иным, то информационная война между ними невозможна. На аргументы вроде «ты кто такой есть, чтобы читать мне морали?» или «уж не вы ли, ничтожные, тут будете нас учить?» контраргументов нет. Отрицание права оппонента на формирование информационной повестки делает невозможным акт коммуникации. Поэтому невозможно вести пропаганду на страну, народ которой считает, что иностранцы не имеют права выносить критические суждения о его стране и ее политической системе. То есть выносить такие суждения они, конечно, могут, но это встречает только массовую злобу и раздражение.
Условие третье — у оппонента должны быть социальные группы, готовые воспринимать от иностранцев критическую информацию о своей стране. Такие группы должны соответствовать нескольким критериям: быть авторитетными для общества, относиться критически к своей стране и быть готовыми выслушать критику от иностранцев. Диапазон здесь может быть различным (о чем свидетельствуют любимые фразы российской либеральной интеллигенции) — от «как отделить Родину от Его Превосходительства?» до «я Родину свою люблю, я государство ненавижу». Но суть остаётся единой — для ведения информационной войны противнику необходим респондент по другую сторону линии «информационного фронта», респондентная группа, готовая принять повестку оппонента.
Условие четвертое — информационное противоборство невозможно с противником, уверенным в своём превосходстве над оппонентом. Эта мораль не сводится к констатации «я выше их, потому что…». Она должна иметь продолжение: «мне позволено больше, потому что я лучше их». Речь в этом случае идёт не просто о пропаганде, а о глубинном внутреннем неуважении культуры оппонента. Информационное противоборство невозможно с противником, для которого его государство априори выше остальных, а его поступки неподсудны «более высокой» морали. Такая мораль, как показывает опыт истории, хорошо усваивается народами, для которых характерен культ государства и порядка, но плохо усваивается народами, в культуре которых силён анархический компонент.
Немецкий социолог Макс Вебер, например, обратил внимание на то, что протестантские страны мало уязвимы для внешнего воздействия. Это неслучайно: протестантская картина мира позиционирует свою общину как избранную Богом, а остальной мир — как неугодный Богу. Протестантская мораль «не каждый достоин уважения» транслируется на международные отношения, позволяя ставить свою культуру в более высокое положение, чем остальные народы и страны. Деление мира на «избранных» и «отвергнутых» даёт протестантским странам мощное оружие защиты в виде изначального отторжения точки зрения оппонента. Не этим ли объясняется тот факт, что России/СССР было всегда намного сложнее воздействовать на Великобританию и США, чем им — на нашу страну?
Условие пятое — информационную войну можно вести только против миролюбивого общества. Социум, принявший мораль внешней экспансии как своей основной программы, мало уязвим для информационного воздействия. И дело не только в принятии идеи неизбежности конфронтации как естественной формы взаимодействия с внешним миром. Не меньшую роль здесь играет принятие морали соперничества («побеждает тот, кто сильнее»), неприятия слабости («зачем нам изучать опыт каких-то лузеров?») и деления мира на абстрактно «справедливое» и «несправедливое». Иначе говоря, возникает мораль жёсткой иерархии — деление мира на победителей и побеждённых, на «высших» и «низших». Если справедливость равно победа, а она должна быть за нами любой ценой, то информационная пропаганда против такого социума бессильна: слишком непримиримый.
Теоретически можно вести информационную войну против оппонента, создавая ему негативный образ в каком-то социуме. Но это вновь требует предварительного условия — противник должен интересоваться мнением о нем других, считать участие в данном социуме ценностью и вообще как-то принимать его. Если для субъекта данный социум — «пустышка» или объект ненависти, то едва ли негативный имидж в нем будет большой проблемой. Не будет он проблемой и для субъекта, планирующего в скором времени уничтожение инициатора негативного информационного воздействия.
Условие шестое — информационное противоборство требует более слабого оппонента, чем тот, кто начинает информационное противоборство. Если два оппонента абсолютно равны по совокупности ресурсов, амбициям, степени мобилизованности населения, взаимной ненависти и отторжения, то информационная война между ними не состоится. Спор будет невозможен, ибо у него нет предмета, если внутренняя позиция каждой из сторон: «хорошо бы тебя не было!». Им просто не о чем дискутировать. В информационной войне победит тот, кто сильнее, мобилизованнее и напористее, а, главное, менее зависим от противника. Если он готов уступить или немного симпатизирует оппоненту (больше, чем тот ему), то в этом случае информационное воздействие на него не будет эффективным.
Отторжение от оппонента может быть при этом различным. Оно может быть внешним — делаю вид, что отвергаю его, потому что так требует власть, общественность или обстановка. Или внутренним — испытываю внутреннюю неприязнь к какой-то стране, ее истории и культуре, в крайнем случае — к ее народу как таковому. Есть и вариант неопределённости: неприязнь, которая может при определённом воздействии перерасти в ненависть или симпатию к другой культуре. В таком случае информационная война возможна только при наличии слабой мобилизованности и каких-то культурных особенностей страны.
Информационная война требует общего информационного и ценностного поля, в котором могут взаимодействовать субъекты. Если такое поле отсутствует, то коммуникация между субъектами невозможна. В этом, видимо, и заключается главный парадокс информационной войны: для ее ведения необходимо единое информационное пространство, то есть согласие всех ее участников играть по определенным правилам.
Пространство информационных войн
Наталья Помозова:
Битва за права человека: Запад против Китая
Российский политолог А.В. Манойло определил информационную войну как «процесс противоборства человеческих общностей, направленный на достижение политических, экономических, военных или иных целей стратегического уровня, путём воздействия на гражданское население, власти и (или) вооружённые силы противостоящей стороны, посредством распространения специально отобранной и подготовленной информации, информационных материалов, и, противодействия таким воздействиям на собственную сторону». Это справедливо, но с оговоркой: в современном мире стороны заранее договорились, какие технологии (точнее, смыслы) можно использовать в информационных войнах, а какие — нет. Концепции информационных войн невероятно увлекательны, ибо написаны по строго определённым правилам.
«Не секрет, что современная концепция информационно-психологических войн США основана на трудах и практическом опыте стратагемной политики китайских военных и политических деятелей, таких как выдающийся полководец и государственный деятель Сунь-Цзы, живший в IV в. до н.э. в древнекитайском царстве Ци», — пишет об этом А.В. Манойло. Идеи Сунь-Цзы в самом деле предусматривали достижение победы преимущественно невоенными средствами, путем манипулирования противником. Китайский теоретик постоянно подчеркивал, что военные действия — это дорогое занятие, приносящее убыток государству, а потому идеальная победа — подчинение других государств дипломатическими методами, без вступления в военные действия. Однако в этом контексте не следует забывать исследования российских историков Г.Е. Грум-Гржимайло и Л.Н. Гумилева, которые подчеркивали, что теория Сунь-Цзы оказывалась бессильной перед кочевыми народами евразийской степи, не готовыми играть по китайским правилам. Так, например, подкуп китайскими чиновниками их знати был лишен смысла, поскольку у кочевников сразу возникала мысль: «у этой слабой страны можно отнять силой гораздо больше!». Предпочитая массированную военную атаку, а не дипломатию, кочевники регулярно наносили поражение китайским государствам. Образно говоря, «победа замыслом» бессмысленна против Чингисхана, который делает ставку на горячую войну, отвергает соглашение и быстро сжигает столицу противника.
Интересен и тот факт, что концепция информационно-психологических войн сложилась именно в США — стране, не знавшей после 1814 г. прямого вторжения неприятеля на свою территорию. Американцы справедливо (в их логике) полагают, что можно манипулировать противником с безопасного для себя расстояния, не опасаясь ответного вторжения на свою территорию. Благодаря географической удаленности, американцы еще никогда в истории не сталкивались с народом, ненавидящим их как таковых и выстраивающим свою идентичность на ненависти ко всему американскому. В каком-то смысле США — это современный Сунь-Цзы или китайский император, максимально обезопасивший себя от храбрых евразийских кочевников.
Американские исследователи Джон Аркилла и Дэвид Ронфельдт [1] полагали, что у субъекта информационной войны должно быть исключительное право на регулирование внутри своего сегмента информационно-психологических отношений, например, устанавливать цензуру внутри государства. Между тем европейская история начала XX в. убеждает нас в обратном: открытые границы, свободное передвижение граждан (причём даже с небольшими доходами) через границы, распространённое знание иностранных языков и культур ничуть не помешали всплеску шовинизма задолго до 1914 г. Информационная открытость Великобритании и Германии друг для друга не помешала англичанам и немцам беспощадно уничтожать друг друга в обеих мировых войнах без значимого антивоенного движения. Конечно, Дж. Аркилла и Д. Ронфельдт могут возразить, что «после Второй мировой войны наша цивилизация изменилась». Но это опять-таки некое допущение — то ли изменилась, то ли нет, то ли изменилась необратимо, то ли нет. Примеры распада СССР и Югославии прекрасно демонстрируют, как легко и быстро вернулись в Европу подзабытые этническая ненависть, национализм и непримиримость.
Американский военный исследователь Ричард Шафрански рассматривает информационную войну сквозь призму военно-политического конфликта. По его мнению, информационная война — это нападение на эпистемологию противника; активные действия, направленные на изменение индивидуальной системы представлений врага, а потом — на общую систему знаний, которой он придерживается. Но для того, чтобы подорвать «индивидуальную систему представлений» необходимо, чтобы противник был готов слушать информацию от оппонента. Если он отрицает возможность коммуникации или даже «подкупа» (по логике: «зачем мне продаваться, если врага можно просто уничтожить, а все его богатство — забрать себе?»), то изменить его индивидуальные представления невозможно. Здесь более уместен контр-пример американского психолога Эриха Фромма: сильно перевозбужденный организм просто отбрасывает снотворное.
Р. Шафрански отмечал: «Информационная война может помочь отобрать ореол "избранников небес" у вражеских лидеров». Однако это правило справедливо в том случае, если противник будет готов выслушать американскую точку зрения: если он не считает Соединенные Штаты авторитетом, то это не будет иметь никаких последствий. Ключевые возражения сторонникам версий о том, что США развалили СССР просты: «ну не разваливались бы» или «хороша система, если американцы могут ее развалить!». Еще интереснее контраргумент: «а кто, собственно, мешал вам развалить США?». Ответ на него: «мы не ставили такой задачи» или «это не в наших традициях» интересен, ибо он означает согласие советской элиты играть по американским правилам в холодной войне. Но идеология конфликта также требует способности сторон к коммуникации: при тотальном отторжении оппонента и желании его уничтожения нет и самого акта коммуникации. Холодная война была возможна между США и СССР, но не США и Третьим Рейхом (ситуация, хорошо показанная в американском фильме «Фатерлянд», где в альтернативной холодной войне противником США выступает Третий Рейх).
Российские исследователи А.В. Манойло [2] и А.Ю. Королев [3] также рассматривают информационную войну как политическую борьбу, которая принимает форму информационно-психологических операций с применением информационного оружия и выступающая непременным атрибутом политического руководства. Отдельные социальные группы (например, элиты региона, всё население или же аудитории определенных СМИ) попадают здесь под воздействие каналов реализации информационных войн, в качестве которых выступают различные СМИ. Но это опять-таки требует наличия двух предварительных условий: согласия противника слушать и воспринимать информацию и определенной психологии противника, которая позволяет на него воздействовать. Наличие таких качеств, как ощущение своего превосходства, мстительность, злопамятность и неспособность прощать, делают практически невозможным информационное воздействие на противника.
Закономерно, что современные концепции информационных войн тяготеют к техническим проблемам: управлению киберпространством или его разрушению. Это, пожалуй, единственная наглядная сфера применения информационного воздействия. Все остальное требует согласия оппонента играть по правилам, воспринимать информацию от оппонента или, по крайней мере, соглашаться с его повесткой. Но в таком случае информационная война перестает быть полноценным противоборством, поскольку всегда можно возразить, что противник сам виноват в своем поражении или просто хотел проиграть. Для информационной войны, как ни парадоксально, требуется согласие обеих сторон ее вести и даже готовность одной из сторон ее проиграть.
Правила противоборства
Иван Тимофеев:
«Российский бунт»: локальные и глобальные последствия
Современное информационное поле на Западе основано на идеологии левого либерализма. Его нередко отождествляют с социальным либерализмом (либеральные ценности плюс сильное государство, сглаживающее социальное неравенство), но это не совсем так. Левый либерализм — более широкое течение, постулирующее курс на преодоление государства и его замену транснациональными общностями на основе определенных идентичностей. Несмотря на различные ее модификации, леволиберальная идеология на современном Западе остаётся в целом безальтернативной. Другие идеологические концепты следует подавать «завуалировано», «осторожно», представляя их как модификации левого либерализма, поскольку как самостоятельные течения они пока занимают маргинальные позиции.
Предпосылки для леволиберальной идеологии изначально содержались в самой американской культуре. Будучи в своей основе радикально-протестантской, она постулировала одномерное, черно-белое восприятие мира: «общину избранных», предопределенную Богом для спасения, и «греховный мир», предопределенный для уничтожения. Американская культура противопоставила европейской культ наивного естественного человека, лишенного высокого образования, культурного пласта, но зато — «чистого сердцем», т.е. угодного Богу. Не обладая богатым культурным багажом, такой человек имеет ярко-выраженное черно-белое мышление: он инстинктивно знает, что хорошо, а что плохо. «В отношении американца к демократизации много от религиозности. Пиетет к ней связан с высоким моральным авторитетом, которым в глазах американца обладает проповедь вообще... Демократизация мира приобретает черты сакральности в глазах американца, потому что по функции она родственна привычным формам «богоугодного» религиозного обращения», — писал об этом российский международник А.Д. Богатуров. Отсюда, кстати, проистекает и не всегда понятное русскому человеку американское ханжество. Оно — продукт протестантского мессианизма: «даже если мы где-то согрешили, все равно это сделано во имя Господа, и не греховным народам нас судить».
Первый шаг к утверждению левого либерализма на международном уровне был сделан после Второй мировой войны, когда державы-победительницы выработали основополагающие правила современного мира. Ими стали три базовых принципа Устава ООН: признание формального равенства народов и рас, согласие с одинаковыми правами и больших, и малых стран и ограничение суверенного права государств на объявление войны. Это не означает, однако, что с тех пор великие державы их не нарушали — нарушали, при том регулярно. Другое дело, что эти правила создавали смысловое пространство для подачи информации, формировали свод правил поведения в информационном пространстве. Последнее уже не было свободным в понимании XIX в. — информационные пространства ведущих стран исключали требования завоевания колоний: раздела малых стран на сферы влияния или ведения войны. Говорить об этом стало возможно только косвенно, имплицитно — в противном случае любой мог быть обвинён в нацизме или симпатиях к нему.
Такой информационный нарратив отсекал от информационного поля практически все идеологические компоненты XIX в. Последний превратился для нас в ушедшую цивилизацию, а его социальная (сословная) и идеологическая (неравенство людей, народов и рас) системы были дискредитированы национал-социализмом. Целый ряд тем — вроде природных способностей и качеств наций, психологии лидеров, управления массами — сам собой перешел в разряд полулегальных. Говорить об этом не очень приветствовалось и желательно было подавать информацию под исключительно историческим соусом: мол, «в XIX в. некоторые историки и философы считали так, но мы…». Тем самым негласно утверждался либеральный нарратив подачи исторических и политических событий — они должны были подаваться в исключительно прогрессивном ключе как движение от простого к сложному, от отсталого к передовому. Любые иные трактовки истории блокировались как «путь к нацизму» или «философия тоталитаризма».
Вот почему на современном Западе история стала своего рода легальной формой протеста, последним окопом для легальной борьбы с левым либерализмом. Рассказать о том, как это было в прошлом, остается едва ли не единственным вариантом заставить аудиторию задуматься о чем-то, не опасаясь обвинений в расизме, нетолерантности или «маскулинности». Возможно, именно поэтому информационное пространство современного Запада подчеркнуто внеисторично: оно основано на представлениях, что вся история человечества осталась где-то по ту сторону 1990 г., а после него началось нечто принципиально новое — все «в первый раз». (Задел для такой «зачистки» истории формируют многочисленные антирасистские и феминистические движения, требующие убрать из образования то Р. Киплинга, то Вагнера, то Ф. Ницше). Ведь история разрушает одномерную черно-белую мораль, а потому ее желательно исключить из леволиберального информационного и образовательного пространства.
Второй шаг был сделан в 1960-х гг., когда на Западе укрепилась идеология и культура «новых левых». Именно в это десятилетие США и западноевропейские страны были охвачены двумя взаимоувязанными кампаниями: 1) борьбой за права всевозможных меньшинств; и 2) крахом классической культуры, влекущим за собой крах жестоко иерархичной системы смыслов. В информационном пространстве эта волна утвердила несколько таких смыслов: неприязнь иерархии, культ принадлежности к меньшинству и нигилизм по отношению к государству. Эти информационные волны могли выступать и как «культура постмодерна» для интеллектуалов, и как массовая рок-культура для широкого населения; но ее смысл оставался единым — слом классических культурных норм и утверждение идеологии транснационализма — общности через усвоение пласта наднациональной культуры. В информационном пространстве Запада стала утверждаться идея космополитизма, реализуемая через анархистскую желательность «преодоления государства» ради наднациональных общностей вроде «глобального гражданского общества», гендерных или расовых движений. Одним из компонентов этого движения стал распространяющийся культ международного английского — не классического английского языка, а его опримитивленного варианта, получившего название «америкэн инглиш».
Культ всевозможных меньшинств был опять-таки легитимизирован итогами Второй мировой войны. Защита прав меньшинств (расовых, сексуальных, политических) подавалась как гарантия от нового нацизма. (По логике: «один раз не защитили – получили Гитлера, второй раз этого не будет»). Соответственно противник излишнего внимания к меньшинствам быстро получал ярлык «скрытого фашиста», «расиста» или просто «человека с тоталитарным мышлением». Права меньшинств подавались как гарантия от «нового фашизма», что само по себе затрудняло противодействие их наступлению.
Именно в этот период в общественной жизни «Атлантического мира» произошел переход от правого либерализма к левому. Правый либерализм постулировал культ классических свобод (слова, печати, совести и собраний), соглашался, скрепя сердце, на социальную систему, но при этом провозглашал культ соревнования и успеха. В свою очередь, левый либерализм постулировал культ свободы как таковой и приоритет прав меньшинств, что означало возможность ограничения прав большинства, то есть так называемой позитивной дискриминации. На уровне личности левый либерализм предлагал стремление к расслабленному образу жизни: от культа нерабочего времени и «тусовок» до буддийских и даосистских практик, адаптированных под мировоззрение современного американца или западноевропейца. На смысловом уровне это означало утверждение сначала в СМИ, а затем и в политике репрессивной модели либеральных ценностей. Ради прогресса необходимо ограничивать «слишком успешных», «слишком белых», «слишком сильных» — фактически всех, кто выходит за уровень потребителя масс-культуры.
Андрей Кортунов:
Водка или коньяк: два взгляда на мировую политику
Третий шаг был сделан в 1970-х гг., когда идеология левого либерализма переросла в идеологию либерализма транснационального. Ее воплощением стало принятие на уровне ООН и «Группы семи» концепции устойчивого развития. Базируясь на довольно спорных положениях Римского клуба, она постулировала согласование научно-технического развитиями с контролем над природными ресурсами и удовлетворение определенных потребностей человечества. С тех пор западное информационное пространство оказалось заполнено экологической и эко-технологической проблематикой. Именно устойчивое развитие позволило легитимизировать «глобальное управление» как ключевой образ, ставший на современном Западе подобием религии.
Большинство привычных нам информационных конструктов были легитимизированы в рамках концепции «устойчивого развития» и не уходят из политической риторики уже полвека. Любая простейшая проблема сразу же ставит вопрос об идеологической наполненности многих привычных нам клише. «Глобальная ответственность» (хотя перед кем именно мы должны отвечать и почему?), «рациональное природопользование» (хотя кто установил его рациональность или нерациональность?), «исчерпание природных ресурсов» (хотя это всего лишь гипотеза Римского клуба), «достижение пределов экстенсивного экономического роста» (хотя это еще одна гипотеза Римского клуба), проблемы «глобального Юга» (хотя Иран и Ирак, ЮАР и Бангладеш не осознают себя единым целым), «человеческий потенциал» (хотя страны с высоким уровнем образования и ВВП на душу населения быстро становились жертвами агрессии, да и разное образование нацелено на получение разных результатов). Но все эти стереотипы завоевали информационное пространство и, оторвавшись от своих корней, зажили собственной жизнью. Зато они позволяют легитимизировать систему глобального управления, создавая эффект, что бедные США тянут на себе «воз глобальных проблем» ради общего блага.
У России просто не было места в этой информационной системе, несмотря на все ее попытки завоевать информационное пространство. Она не могла стать ее лидером — это место было прочно занято США, которые были ее создателем. Она не могла стать и ее рядовым участником в силу своих ресурсов, своего места в международных отношениях и просто изначальной непринадлежности к западной культуре. Она не могла стать равноценным США полюсом, ибо такая система не предполагает равноценную, с точки американцев, информационную альтернативу. Она не могла стать и системной оппозицией — эта роль уже была занята рядом западноевропейских стран, которых Россия превосходила по уровню ресурсов. Так называемая слабость России на информационном поле связана не с какими-то ее неудачными действиями или неумением «пиарщиков», а с ее неинтегрируемостью в данное пространство. Тем более что страны Запада сделали все для его закрытия для России, видя в ней потенциального крупного конкурента.
Трудно согласиться со сторонниками «манипулятивности» современных западных СМИ. Они не манипулятивны, коль скоро они и не скрывают свою ангажированность в пользу леволиберальной системы. Набор пропагандируемых ими информационных образов весьма прост. В его основе лежит идея единого западного сообщества на основе леволиберальных ценностей, обладающих верховным правом судить других. Эту систему можно принимать или не принимать, но ее нельзя переспорить или переубедить, как и любую религиозную (в данном случае квазирелигиозную) систему. Теоретически она может исчезнуть или при расколе самого Запада на реально враждебные друг другу блоки, или в результате прекращения существования США или ЕС в их нынешнем качестве. Следовательно, вопрос об информационной войне — это всего лишь вопрос о готовности или неготовности определенного незападного социума принять данную систему.
Прекращение соперничества
Информационная война — это, таким образом, конвенция в которой оба противника согласны играть по определенным правилам. Именно игра по правилам, в рамках которых действовали обе сверхдержавы, и была смыслом первой холодной войны. И американские, и советские элиты в целом разделяли набор базовых правил, сложившихся по итогам Второй мировой войны и зафиксированных в Уставе ООН. Ни советская, ни американская элита не выступала за возвращение в международные отношения расовой сегрегации и иерархии, прав великих держав свободно делить малые страны или свободного объявления войны. Ни советская, ни американская пропаганда не называли противника «варварами» или «низшей расой». Советская и американская дипломатия боролись за симпатии стран Третьего мира, а не требовали вернуть превосходство белой расы, колониальную иерархию XIX в. или принцип деления «малышей» на сферы влияния.
Советская идеология постулировала принцип соревнования двух систем. Но соревнование означает, что мы признаём оппонента равным себе и наличие у него каких-то позитивных моментов, которые нам следует превзойти. Французы и немцы не соревновались друг с другом перед Первой мировой войной: они готовились к смертельной схватке, равно как и СССР не стремился соревноваться с Третьим Рейхом или превзойти его в каких-то сферах — обе стороны готовились к военному противостоянию. Информационная война невозможна там, где мы считаем, что противника следует уничтожить как такового — она требует соревнования, т.е. согласия на правила в пользу одного из ее игроков. Без этого речь может идти только о военной пропаганде.
Окончание холодной войны создало, как ни странно, предпосылки для будущего прекращения информационных войн. Их пространство резко сузилось. Прежде можно было разделять русских и коммунизм, американский народ и «американский империализм», но в условиях нового тура соперничества великих держав разделить политику США и американцев, Россию и русских, китайский коммунизм и китайцев, японский милитаризм и японцев уже невозможно. Если мы выступаем против страны как таковой, а не ее идеологии, то мы неизбежно ставим себя в позицию врага ее политики, культуры, ценностей, а в конце концов, и ее населения. Возможность влияния на население данной страны сужается.
Неизбежно сужается и респондентная группа для информационного воздействия. Одно дело — выступать против идеологии (коммунизма или либерализма), даже определенного политического режима. Другое дело — быть против собственной страны и поддерживать ее противника, отрыто выступающего за ее поражение, территориальное разукрупнение или ликвидацию как таковую. Здесь происходит неизбежная маргинализация «внутренней оппозиции» и переход значительной части прежней оппозиции к патриотическому выбору. Этот парадокс подметил еще русский западник Георгий Федотов в 1936 г.: «Мы с тревогой и болью следим отсюда за перебоями русского надорванного сердца. Выдержит ли? Выдержит ли оно новое военное напряжение, которое, вероятно, будет тяжелее прежнего, перед лицом опасностей несравненно более грозных?».
На многочисленных политических ток-шоу мы часто слышим вопрос: «что может противопоставить Россия идеологии глобального мира?». Добавим от себя — идеологии левого либерализма. Но в этом тоже заключается наследство ХХ в., требовавшего от великих держав обязательно предоставить некий глобальный проект. Между тем требование «мира без гегемона», то есть порядка баланса сил — это тоже идеология. Национализм и даже шовинизм — это тоже идеологии, правда, отрицающие саму глобальность мира. Опыт последней трети XIX в. доказывает нам, что они вполне могут уживаться с экономической глобализацией, когда немец спокойно потребляет английские товары, думая, как уничтожить Великобританию, а русский, гуляя по Вене, желает распада Австро-Венгрии. Пространство для «общих» информационных смыслов уничтожается. Вспомним любопытный пассаж из романа В.С. Пикуля «Честь имею» о кануне Первой мировой:
«В Берлине заметно был огорчен Мольтке-младший:
— Жаль, что все закончилось возней со свининой, а убийство в конаке не вызвало ответной оккупации на Балканах. Нами упущен был повод для начала европейской войны».
Вряд ли информационная война возможна с противниками, придерживавшимися такой идеологии. Но современные информационные войны все ближе подходят к своему самоотрицанию. Демонизируя страну-оппонента, насаждая ненависть ко всем ее представителям, они неизбежно подталкивают и свое население, и население этой страны к отказу от леволиберального консенсуса. На смену информационной войне по правилам может прийти информационная война без правил. А значит, возникнут национальные (или блоковые) информационные пространства, отрицающие друг друга как таковых.
Иначе говоря, информационная война требует взаимодействия национальных информационных пространств. Но если у каждого из нас свое пространство, свой образ современности, абсолютно несовместимый с образами оппонента, то нам становится не о чем говорить друг с другом. Там, где нет «хороших русских» (американцев, тайванцев, японцев, поляков... — нужное подчеркнуть), нет коммуникации, даже если мы улыбаемся друг другу и ходим на туристические экскурсии: говорить готовятся реальные пушки. Вполне возможно, что именно к такому миру мы возвращаемся на протяжении последних десятилетий.
***
Современные информационные войны могут продолжаться до тех пор, пока все их участники признают леволиберальный нарратив. В публицистике его иногда отождествляют с признанием американского лидерства, что не совсем корректно: можно не принимать международную политику США, но вполне разделять ее ценностную основу. Противники США (шире — «Атлантического мира») пока играют по правилам леволиберального информационного поля. В этом смысле они обречены занимать в информационных войнах более слабую позицию, чем «Запад» — создатель и монополист этой системы. Как только леволиберальный нарратив распадется, информационные войны потеряют свой общепризнанный характер: у противников не будет конвенции.
Леволиберальный нарратив пока продолжает преобладать в мировой политике. Но за минувшие два десятилетия он стал размываться под воздействием реабилитации национализма и собственной трансформации в более репрессивные политические системы. Ужесточение прямого военного соперничества США с Россией и КНР ставит под сомнение все постулаты леволиберальной идеологии, заменяя их старой идеологией соперничества великих держав. А, значит, и вести информационную войну с таким противником будет практически невозможно, ибо его информационное пространство будет отрицать информационное пространство оппонента. Логика информационной войны перестанет действовать в мире, основанном на отказе от диалога, поскольку сама информационная война, как ни парадоксально звучит, — только вариант диалога.
1. Arquilla J., Ronfeldt D. Cyberwar is coming // In Athena"s camp. Preparing for conflict in the information age. — Santa-Monica, 1997
2. Манойло А.В. Государственная информационная политика в особых условиях. М.: МИФИ, 2003.
3. Королев Ю. А. Информационное противоборство в региональной политике как угроза безопасности / Ю. А. Королёв // Известия Саратовского университета. Серия «Социология. Политология». – 2009. – № 3.